Милый, милый Карл Иванович!..
Л. Н. Толстой. Детство.
В детстве я всегда был убеждён, что Карл Иванович — не такой, как все прочие люди: маг, фокусник, чародей. И что стоит ему только взмахнуть руками, как из широченных рукавов его шлафрока полетят голуби и посыпятся веером живые розы – один из номеров, увиденных мною в цирке Чинизелли. Айн, цвай, драй, почтеннейшая публика!..
А ещё во мне жила уверенность, что в самый последний момент Карл Иванович ловким движением незаметно подменяет предметы, находящиеся в его руках, как то: книги, стаканы, кружки… Фокус же с соплями мне вообще не хотелось объяснять: ну сопли и сопли, эка невидаль, даже говорить про них неохота. Да и противно!
Карл Иванович так же неожиданно исчез из моей жизни, как и появился, оставив после себя чувство смутной тревоги, какой-то озадаченности…
Как сейчас, до мельчайших подробностей, помню события того раннего весеннего утра: я сижу в своей комнате и читаю Шиллера по-немецки. «Kabale und Liebe» . Пьеса явно не для моего возраста. Двери с лёгким скрипом отворяются, и появляется Карл Иванович, одетый «по-домашнему»: в халате, ночном колпаке и мягких войлочных туфлях. Карл Иванович ещё вовсе не старый: на вид ему не более сорока, как и моему отцу. У него характерная германская, абсолютно прямая осанка и «аполлоническое», как однажды выразилась мама, сложение. Он весь воплощение доброты и силы.
— Guten Morgen, мой голюбчик!
— Morgen, Карл Иванович!
Он ставит рядом со мной на стол большую кружку, на две трети заполненную молоком, и блюдце с двумя сдобными сахарными булочками – мой второй завтрак. Как я ненавижу молоко, особенно парное! Отвратительнее молока могут быть только топлёные сливки, которыми меня усиленно пичкают за обедом. Мама заставляет меня пить молоко, утверждая, что сей продукт весьма полезен для роста. Она требует, чтобы Карл Иванович следил за тем, чтобы я непременно выпивал свою порцию.
— Деффачка у тебя уже есть? – интересуется Карл Иванович. — Ein Mädchen?
— Нет ещё. Зачем мне девочка? — тут я чувствую, что начинаю краснеть и глупо улыбаться.
Из девочек моего возраста более всех мне симпатична кузина Ольга, урождённая баронесса фон Деринг, одна беда — по отношению ко мне она ведёт себя довольно высокомерно. В её глазах я имею репутацию невозможного и несносного мальчишки, да и только.
— Плёхо, ой как плёхо. Это не есть гут. Карл Иванович в детстве был влюбчиф во много деффачек. И малтшиков тоже. А что ты читаешь?
— Классическую литературу. Шиллера.
— О! О! Schiller! Sehr gut. А эротические рóссказни любишь? Etwas Erotisches, nicht?
— Это там, где сношаются? Нет, ну их в задницу. Папá говорит, что мне ещё рано этим интересоваться. Мои любимые писатели – Шекспир и этот… как его… Гофман, во!
Из Гофмана я читал ещё совсем немного: «Der goldene Topf » и другие, в общем-то детские рассказы, и теперь опасаюсь, как бы Карл Иванович не вздумал прямо сейчас экзаменовать меня по прочитанному. Но Карл Иванович настроен весьма благодушно, он лишь одобрительно кивает:
— Hoffmann? О ja, das ist phantastisch, wunderschön! Ein hervorragender Meister. Aber was ist denn das – «сношаются»?
— Сношаются – значит трахаются, — охотно поясняю я . – Е#утся, короче. Man buseriert, verstehen Sie? А ещё когда говорят: «заебал», это значит «задолбал».
— Nun ja, so spricht man russisch. Kannst du malen? Рисовать можешь?
— Только на заборах.
— Нарисуй пенис в тетрадке.
— Я разные могу – большие, маленькие… Могу висячий, могу стоячий. Вам какой?
— Стоящий…
Карл Иванович приходит в явное возбуждение. Он начинает дрожать и охать, по мере того как на тетрадном листе появляются очертания члена. Я изображаю волосатые яйца, длинный могучий ствол и огромную головку. Отыскиваю в ящике стола красный карандаш и щедро раскрашиваю эту неимоверную залупу. Мне так хочется придать своему рисунку классическую выразительность и сходство с настоящим членом, что от усердия я высовываю язык и начинаю шмыгать носом. Это не укрывается от зоркого взгляда Карла Ивановича. Он велит мне снять рубашку и лечь на спину на кровать, затем устраивается рядом и наклоняется к моему лицу. Теперь я явственно ощущаю его частое, взволнованное дыхание. Ловко орудуя языком, он с жадностью высасывает из моего носа все сопли, после чего проглатывает их.
— Gu-ut, — удовлетворённо произносит он. — Sehr gut. Отшень карашо.
— Что же тут хорошего? – ошеломлённо спрашиваю я его. — Разве так можно?
— Warum doch nicht? Отчего же? Можно. Выпил – и полный порядок.
Я начинаю смеяться, сначала тихо, потом всё громче и громче. Меня прямо корчит от хохота: уж больно забавно выглядит этот способ очистки носа. Когда приступ смеха проходит, я замечаю, что у моего учителя в правой руке, как у фокусника, появляется резиновая груша. Левой рукой Карл Иванович деликатно поворачивает меня на бок и бережно стягивает с меня кальсоны. Ein, zwei, drei!.. Мне больше не хочется задавать ему глупых, надоедливых вопросов, ибо где-то в глубине подсознания копошится мысль, что сейчас мне будет продемонстрирован очередной магический «фокус», ein unmöglicher Trick. Краем глаза я наблюдаю, как мой учитель наполняет клизму молоком и, будто заправский медикус, засовывает чёрный эбонитовый наконечник мне до упора в задний проход, то и дело протяжно повторяя:
— Ja-a, oh ja-a… Gu-ut…
У меня же, напротив, возникает чувство, будто меня сажают на кол – совсем недавно я прочитал про такой изуверский средневековый способ казни. (Там же, между прочим, было неписано и про пытку водой. Это когда в заключённого целые сутки вливали воду – столько, сколько он физически мог выдержать.) Захваченный врасплох, я пытаюсь оказать вялое сопротивление, дрыгаю голыми пятками и говорю своему мучителю:
— Ах, Карл Иванович, lassen Sie mich in Ruhe! Pfui, wie scheußlich! Ну зачем, зачем вы так делаете? Вы злой, вы гадкий, вы нехороший! Вы меня совсем не любите! Мне будет стыдно перед папá! Как вы не понимаете? Отчего вы все сговорились меня мучить?
Карл Иванович не обижается.
— Keine Angst, mein Knabe. Не надо бояться, малтшик. Карл Иванович есть отшень умелий в этом деле. Карл Иванович даже работал в один строгий немецкий хошпиталь. Hast du mich verstanden?
— Oh ja-a-a!.. — теперь приходится стонать уже мне.
Молоко ещё тёплое. Я чувствую, как оно приятно растекается по моему животу. Приятно – потому что сегодня мне не пришлось его пить, вдыхать его противный запах. В конце концов, я сдаюсь на милость победителю и успокаиваюсь. Карл Иванович осторожно извлекает из моей жопы наконечник, ласково теребит мои ягодицы:
— Нишего, надо немного терпеть, nur ein bißchen. Etwa zehn Minuten. Du bist doch ein guter kluger Knabe.
Он бросает взгляд на свой золочёный хронометр, затем нежно, круговыми движениями, массирует мне живот, гладит по голове. Guter kluger Knabe — так-то вот! Эта похвала чего-то да стоит!
— Keine Sorgen. Волновайться не надо, мой голюбчик. Дыши глюбоко, — советует Карл Иванович.
Он опять гладит мой живот. С живота его рука перемещается на бедро, оттуда – снова на живот. Потом ползёт вниз, туда, где прячется мой членик, и как бы невзначай задевает его, отчего я вздрагиваю…
— Мне было бы легче перетерпеть, если бы вы заткнули мне жопу пробкой, —жалуюсь я. – Тогда оттуда уж точно ничего бы не вытекло.
— Kann sein. Aber du kannst auf dem Bauch liegen, scheint mir.
Я переворачиваюсь на живот и жду, когда пройдут эти десять томительнейших минут. Под моей кроватью стоит горшок для ночных надобностей, которым я время от времени имею обыкновение пользоваться. Я озабоченно свешиваю голову вниз, чтобы проверить, на месте ли он. Похоже, что сейчас он мне очень даже пригодится. Но Карл Иванович вовсе не торопится доставать его. Напротив, он осторожно удерживает меня за плечо.
— Warte mal, — ласково шуршит над моим ухом. — Du darfst nicht aus dem Bett springen, sonst wird die Ausstoßung vorzeitig beginnen.
Через пять минут он торжественно вручает мне вместо горшка пустую кружку:
— Alles, die Zeit ist aus. Давай. Ну же — пошёл… Los!
До меня начинает доходить, чего он хочет. Привыкший справлять большую нужду интимно, я, тем не менее, превозмогаю в себе стыдливость и сажусь на корточки, после чего поднатуживаюсь и нацеживаю ему обратно полную кружку жёлтой пенящейся жидкости, того, что ещё совсем недавно называлось молоком. В конце концов, каждый человек имеет право полюбоваться результатами своего труда. Кажется, на сей раз Карл Иванович полностью удовлетворён. Хотя кто его знает? Он берёт кружку обеими руками, внимательно изучает её содержимое и широко улыбается, обнажив золотые передние зубы:
— О, карашо, малтшик, gut! Кофе с молоко! И с кусочкки фрукты. Есть отшень ценно, питательно! Mein Frühstück. Ещё завсем тёплый.
Он что, собрался это пить?
И точно – Карл Иванович подносит кружку к губам и с невозмутимым видом залпом выпивает всю эту мою дрисню, так, словно там находится обыкновенная деревенская простокваша. Я провожаю его ошеломлённым взглядом. Я бы не так удивился, пожалуй, если б он вдруг стал домогаться меня вечером в постели – так, как папá домогался однажды Ирэн, нашу горничную, тощую и очень некрасивую фройляйн, помогающую мне по субботам принимать ванну. Не зря же Карл Иванович намекнул мне, что был раньше «влюбчив во много мальчиков». Но чтоб такое…
Между тем Карл Иванович вытирает губы тыльной стороной ладони и удовлетворённо крякает:
— Schmäсkt gut. В молодой кишечник есть много полезный фермент. Молочный сахар начинает отшень бродить. Охуительный пенный бражка. Но надо добавить выдержка — mindestens eine halbe Stunde.
Так между делом я получаю от своего наставника наглядный урок из органической химии – весьма модной в то время науки. Потом Карл Иванович показывает мне знаками: мало, zu wenig. Давай ещё, мол, хочу ещё. Я тужусь-тужусь, но ни капли больше не могу из себя выдавить.
Учитель видит мои муки и с готовностью приходит мне на помощь:
— О, это есть ничего особенного… Сейчас мы будем спасать положений.
Он достаёт из своего волшебного саквояжа, стоящего неподалёку, резиновую трубку — длиной примерно дюймов в десять, с закруглённым концом, и восхищённо вертит её в руках, словно предмет ювелирного искусства – драгоценное колье или браслет:
— Настоящий немецкий квалитэт, качественный резин… Гут!
Затем он ставит меня на карачки и, аккуратно удалив салфеткой следы моей нечистоплотности, запихивает эту трубку мне в задний проход, оставляя снаружи только небольшой огрызочек. Терзаемый муками совести с одной стороны и жгучим любопытством – с другой, я неподвижно замираю, как суслик в степи, почуявший внезапную опасность. Я видел таких зверьков, когда мы прошлым летом ездили в Херсон — навестить бабушку Амалию Львовну; то было самое длинное путешествие в моей жизни.
— Сейчас мы будем тебя доить!.. Ха-ха-ха! Шютка! Ein kleiner Scherz!
— Если об этом узнает папá, он будет очень недоволен, — предупреждаю я.— Влетит и мне, и вам.
— А мы не будем ему сообщить. К чему? Он есть отшень занятой шеловек. Eine wichtige Person. Ihre Exzelenz…
После этого Карл Иванович достаёт из своего чародейского чемоданчика огромный шприц, насаживает его на трубку и начинает этим шприцом отсасывать из моей жопы молоко вместе с какашками. Так ему удаётся набрать ещё целых полшприца.
— Sehr gut. Отшень вкусный пойло.
Озадаченный увиденным, я сижу на кровати во всём своём нагом естестве, обхватив руками колени, и, как мне кажется, напоминаю сейчас скульптуру голого мальчика работы Брюи, которая стоит у нас на камине в гостиной.
— Сладкий? – любопытствую я.
— Сладкий – pfui, nein. Немного есть горек, как русский водка. Отшень карош для опохмел.
Тут только до меня доходит, что мой наставник не вполне трезв. Проглотив остатки веселящего гоголь-моголя, он в изнеможении опускается в моё качальное кресло, на котором я люблю качаться до одурения, и постепенно погружается в сон. Уже засыпая, он сладко причмокивает губами и бормочет едва различимое: «Kaiser Wilhelm, Kaiser Wilhelm… Ich erinnere mich… meinen gnädigen Kaiser…»
А вот другой эпизод из этого же ряда. Самый канун Рождества. После продолжительной и тяжёлой болезни (кажется, то была скарлатина) я лежу в кровати – размаянный, слабый, и ощущаю незнакомое мне доселе телесное томление, которому способствуют праздное лежание днём в кровати и руки, беспрепятственно блуждающие под одеялом. Эти руки – хоть их отруби совсем – проворно залазят в кальсоны и щупают, мнут членик, который и без того весьма бодро оттопыривается.
Во мне пробуждается животный интерес, прямо-таки какое-то неуёмное влечение к собственному телу. Подобное чувство вспыхивало у меня в жизни уже неоднократно. Впервые осознанно это произошло, когда мы жили на даче в Петергофе. Мне было тогда лет семь. Так получилось, что моими товарищами по уличным играм были Ефимка и Сашка, сыновья местного дворника, от которых я, если говорить откровенно, весьма многому научился, начиная от рискованных оборотов речи и заканчивая вольными рисунками на эту же тему. С Ефимкой я нередко конфликтовал, а вот в этого Сашку тем летом отчаянно влюбился, ещё ничего не зная о любви и влюблённости. Это был мальчик лет восьми, смазливенький, стройный, чистенький. Если уж быть совсем точным, влюбился я даже не столько в «него всего», сколько в его ноги. Меня почему-то прельщало то, что он часто ходил босиком. Я настоял, чтобы и мне разрешили у нас в саду разуваться, и с того самого момента меня преследовало непреодолимое желание найти способ своими ногами коснуться голых ног Сашки, потереться об них. Я даже вступил с ним, сморщившись от стыда и краснея, в особый род заговора, чтобы нам непременно уединиться в кустах за беседкой, лечь на траву и сплести наши ноги. Хихикая, Сашка дал наконец согласие. Но именно в тот момент, когда я заручился его поддержкой, мама заподозрила что-то неладное, и нас с Сашкой разъединили. С тех пор ему строго-настрого было запрещено появляться в господском саду. Один лишь бог ведает, как я страдал от этого.
— Карл Иванович, kommen Sie her! – охрипшим голосом зову я наставника.
И когда он появляется, я, не вынимая рук из-под одеяла, командую:
— Спустúте, Карл Иванович… Немедленно спустите шторы. Lassen Sie diese Vorhänge herunter! Das Licht fällt mir ins Auge.
Карл Иванович беззвучно опускает шторы. У него сегодня озабоченный вид и задумчивое, совсем не предновогоднее настроение, чего не скажешь обо мне. Я демонстративно высвобождаю правую ногу из-под одеяла, сгибаю её в колене и закатываю штанину кальсон выше, ещё выше, чуть ли не под самый живот. Голые ноги, на мой взгляд, одна из самых эротических частей тела. Ведь недаром же взрослые мужчины, судя по их разговорам, в первую очередь обращают своё внимание именно на ножки красоток, и уже только потом – на всё остальное. Краем глаза я замечаю, что Карл Иванович внимательно за мной наблюдает.
— А теперь высморкайте меня, пожалуйста, — капризно прошу я его. – У меня заложен нос, а платок куда-то запропастился. Такая жалость!
Карл Иванович склоняется надо мной, как для поцелуя. Я отчётливо различаю его толстые влажные губы, трепещущие ноздри, розовое родимое пятнышко на левой щеке. Карл Иванович мне не противен, вовсе нет, я даже испытываю к нему род нежности, впоследствии осознанной мною как нечто запретное. От Карла Ивановича веет чем-то родным и близким, домашним. Я ощущаю, несмотря на свой насморк, лёгкий аромат свежести, табака и фиалковой воды, — такой знакомый запах: ведь так пахнет папá, когда по утрам полощет рот.
— Нет, не так, nicht richtig. Вы сначала закáпайте мне в нос вот эти капли, как доктор велел. Подождите несколько минут, пока сопли в носу станут совсем жидкими, а тогда и высмаркивайте, — поучаю я Карла Ивановича.
— O ja, gewiß, — суетится тот.
Перед тем, как уделить моему носу самое непосредственное внимание, Карл Иванович перехватывает мои руки, гладит их и укладывает сверху на одеяло.
— О шалунья малтшик, ein Schelm, — бормочет он едва слышно.
Лучше бы он задрал одеяло, а вместе с ним и кальсоны, тогда мне стало бы намного легче. Но как, как сказать ему об этом? Неужели он сам не догадается? Я не читал тогда ещё «Les confessions» Жан Жака Руссо, но готов поклясться, что испытывал в душе практически те же чувства, что и главный герой этого произведения.
Я обвиваю Карла Ивановича обеими руками за шею и жарко целую в щёку, прямо в розовую родинку. Я ощущаю его сильное здоровое тело, тело циркового атлета, так послушное сейчас моей воле.
— O mein Herz, мой голюбчик, Пафел Андреефич, — растроганно шепчет он.
Папá хочет, чтобы я стал, как и он, правоведом, но мне гораздо больше нравится выступать под куполом цирка – акробатом, жонглёром или фокусником, как Карл Иванович. И чтобы мне взахлёб аплодировала публика. А ещё я мог бы скакать по арене на лошади и метко стрелять из ружья по мишеням. Папá обещал, что этим летом я непременно начну брать уроки верховой езды. Но это будет ещё так нескоро. А сегодня меня не покидает предчувствие, что между мною и Карлом Ивановичем произойдёт нечто значительное; что именно, я ещё и сам толком не ведаю. Мне кажется, что я знаю о своём удивительном наставнике всё, и в то же время – ничего.
— Карл Иванович, а расскажите немножко о себе, — прошу я его. — Это так интересно.
— Ты хочешь знайт мой занятный биографий?
— Очень хочу.
— Ну так знай — там, где я рождался, in Mitteldeutschland, лежит отшень красивый река Везер. Больше, чем Нева, особенно весной. Многие гóры – Weserbergland, где я бродил. Sehr poetisch… Я был влюбчив сперва в Аннелиз, но не получал от ней взаимность, завсем нет. Это было… как это будет по-русски?.. несчастливый любоффь. Я сочинял ей большой любоффный стих, который не помню сейчас ни строчки, überhaupt nichts. Потом я был крайне влюбчив в фройляйн Лизлот. Я был сумасшедший от этой любоффь к ней. Но нам мешал один необходной препятствий: её отец был врач, советник медицин, а мать – дама из высший свет. Они строго-настрого не хотел быть мой родня. Я сгорал от свой любоффь. Aber was tun?
Карл Иванович печально замолкает, лицо его выражает неподдельное страдание.
— Она была красивая, эта ваша Лизлот?
— O ja, sehr schön. Отшень, отшень красив. Sie hatte ein blondes Haar, schöne blaue Augen. Und noch — leichter Gang, die Stimme wie Schalmei…
— А почему вы не убежали с вашей Лизлот в другой город, чтобы там тайком обвенчаться?
— О, это не было бы так благоразумно, как тебе думается.
Карл Иванович качает головой, горестно вздыхает и продолжает свой невесёлый рассказ.
— Меня хотели забрать на война против францозен как простой зольдат. О, мне завсем не хотелось быть воинский герой – das klingt absurdisch. Я не хотел воевать. И тогда я сказал войне – nein. Война есть плёхо, завсем плёхо. Глюпый штука, ein Puppenspiel, verstehst du? Полный бессмыслиц. Сначала убиваешь ты, потом убивают тебя. Я не есть бояться смерть – я много раз делал сальто-мортале im Zirkus. Но я не хотель убивать, я любил жизнь.
Карл Иванович делает паузу. От меня не укрывается, что он пытается незаметно вытереть пальцем выступившую слезу. В этот момент он кажется мне таким одиноким и печальным.
— А как называется место, где вы родились? – спрашиваю я его.
— О, а я неужто не сказал? Хамельн. Отшень стародревний германский место. Вокруг отшень красив, romantisch. Острова на реке, много аккуратный домик. Und noch Mühlen, Schlösse, Kirchen, viele Kloster… Мо… Wie heißt das auf russisch?
— Монастырей?
— Да-да, мостырей. Здесь, in Sankt-Petersburg, тоже красив, но всё есть завсем не такой, alles sieht ganz anders aus.
Он делает небольшую паузу, потом продолжает:
— Есть отшень красивый легенд про наш Хамельн. Это мне рассказывал ещё мой бабушка. Житель наш город как-то оседлали крысы, целое набежище крыс. Тогда бюргермайстер приглашал один шеловек, ловчий против крыс. Also, dieser bekannte Rattenfänger kam nach Hameln und begann seine Flöte zu spielen. Und was denkst du, mein Herz, — alle Ratten, diese grauen Bestien, folgten ihm gehorsam nach. Крысы безоговорочно шли ему вслед, шаг за шаг. Этот отшень умелый ловчий заводил их всё дальше в наш река Везер, чтобы они там тонули. Бюргермайстер не хотель платить ему столько, сколько парень просиль. «Это есть тебе завсем лёгкий работ», — говорил бюргермайстер. Jetzt verstehst du, mein Herz? Der Rattenfänger beschloss dann ihnen rächen, und seine Rache war schrecklich.
— Он что, вернул крыс обратно?
— O nein, das wäre zu einfach. Der Rattenfänger stimmte zuerst seine Zauberflöte auf besondere Art – умельщик сперва настроил свой волшебный флейта. Все дети были теперь у него в подчинений, они послушно исполняли его злою волю. Не сказав единый слов — kein einziges Wort zu sagen, он сажался в лодка и начал медленно отъезжать от берега прочь – все деффачки и малтшики шли за ним неотрывно, пока волны не покрыли их вместе с головой. Уже прошло многие-многие годы с тех времён. Это есть красивый, но отшень печальный легенд.
Мой учитель замолкает, молчу и я. Далёкий немецкий Хамельн отчётливо вырисовывается перед моим взором; он представляется мне местом, где сказочное и будничное переплелось воедино. Мне даже кажется, что рассказанная сейчас Карлом Ивановичем история – самая что ни на есть быль, именно так всё и происходило, должно было происходить. Что существовал и крысолов со своей волшебной дудкой, и эти несметные полчища крыс, и дети, столь таинственно исчезнувшие вдруг под водой.
Карл Иванович встаёт и, расстроганный, удаляется куда-то в соседние комнаты, но вскоре появляется снова. В руках у него белеет аккуратная стопка чистого белья.
— Позволь тебе приодеть свежий кальсон, mein Herz.
— Переодеть! – взволнованно поправляю я его, чувствуя неожиданный прилив стыда. – Когда вы только научитесь говорить по-русски без ошибок, Карл Иванович? Dann sprechen Sie besser deutsch.
Карл Иванович тоже явно смущён. Он заботливо помогает мне раздеться. Потом, не в силах совладать с собой, он хватает меня, голого, на руки и кружит по комнате, да так , что дух у меня захватывает.
— Genug, Карл Иванович, es ist schon genug! Lassen Sie doch!.. – начинаю я колошматить его кулаком по могучей спине. – Mich schwindelt!
Карл Иванович с величайшей предосторожностью опускает меня на свежие простыни, после чего шутливо перекатывает по постели с боку на бок, тискает и жадно, с упоением целует в разные места. Наконец решительным движением переворачивает меня на живот и как бы шутливо подбирается к моей попке. Разведя немного в стороны мои ноги, а потом и ягодицы, он с вожделением прикладывается языком к моей дырочке. Я чувствую, как его трепетный влажный язык сначала лижет её, а потом пытается проникнуть вовнутрь. Всё это так неожиданно! так необычно! Я жадно ловлю неведомые мне доселе ощущения и даже забываю, что нужно сопротивляться – хотя бы приличия ради. А опомнившись, уже ничего не могу поделать, разве что только дрыгать пятками и молотить кулаками по перине. И ещё орать. Но орать мне если и хочется, то только от нахлынувшего удовольствия.
Я чувствую, как Карл Иванович осторожно водит указательным пальцем по входу туда, потом начинает медленно погружать свой палец вглубь, как ключ в замочную скважину, слегка поворачивая его при этом. Свободной рукой он принимается одновременно стимулировать свой половой орган, который в результата мастурбации увеличвается у него до неимоверных размеров. Я уже не изгибаюсь, словно ящерица, а неподвижно лежу, как бы пригвождённый его пальцем к земле, вернее – к кровати. Я могу только сжимать ягодицы, когда палец слишком глубоко проникает вовнутрь и расслаблять при обратном его ходе. О том, насколько неприличны эти телодвижения, я даже не задумываюсь – странный род наслаждения овладевает мною.
Постепенно палец Карла Ивановича пробирается всё глубже. Я раздвигаю ноги, насколько это возможно, чтобы дать ему максимум пространства. Я явственно ощущаю, что палец весьма свободно, без особых усилий, двигается в моей жопе, словно густо намазанный какой-то мазью; наверное это оттого, что я уже давно созрел для похода на горшок по большой естественной надобности, и только моя вынужденная неподвижность больного мешает мне осуществить это. «Вялый кишечник» — так выразился некогда по этому поводу наш домашний доктор и дальний родственний Леонтий Леонидович — дядя Люля-доктор, как я его долгое время называл.
От движений пальца вверх-вниз по моему телу прокатывается горячая волна удовольствия.
Но вот этот палец замирает и наконец медленно выскальзывает.
— Versuchen Sie noch… noch einmal… – я с трудом узнаю свой собственный голос, звучащий помимо моей воли. Мною движет неосознанный порыв ещё на минуточку продлить наслаждение.
Постепенно Карл Иванович приходит в экстатическое состояние, начинает стонать и охать. Меня тоже начинает колотить, как во время болезни, я не в силах совладать с совершенно особенным возбуждением. Я чувствую, что кровь приливает мне в голову и на лбу медленно выступают капли пота. Поминутно оглядываясь, я вижу побагровевшее лицо своего учителя, а также его огромный член, вставший на дыбы, скользкий от преждевременных выделений. Наконец всё завершается бурным извержением семенной жидкости прямо на персидский ковёр…
Карл Иванович прослужил у нас недолго – где-то около года. Убедившись, что я изрядно поднаторел в немецкой грамматике, папá взял ко мне в качестве гувернёра другого наставника — француза Saint-Prieux. Но это уже совершенно иная история.
7 января 2007 г.