Комментарии ЧАТ ТОП рейтинга ТОП 300

стрелкаНовые рассказы 98661

стрелкаА в попку лучше 14517 +6

стрелкаВ первый раз 6748 +7

стрелкаВаши рассказы 6847 +3

стрелкаВосемнадцать лет 5643 +8

стрелкаГетеросексуалы 11009 +7

стрелкаГруппа 16864 +8

стрелкаДрама 4380 +6

стрелкаЖена-шлюшка 5250 +10

стрелкаЖеномужчины 2695 +2

стрелкаЗрелый возраст 3727 +7

стрелкаИзмена 16280 +12

стрелкаИнцест 15250 +8

стрелкаКлассика 669

стрелкаКуннилингус 4677 +3

стрелкаМастурбация 3300 +2

стрелкаМинет 16483 +3

стрелкаНаблюдатели 10597 +7

стрелкаНе порно 4145 +4

стрелкаОстальное 1453 +1

стрелкаПеревод 10677 +3

стрелкаПикап истории 1212 +1

стрелкаПо принуждению 12896 +6

стрелкаПодчинение 9775 +9

стрелкаПоэзия 1732

стрелкаРассказы с фото 3928 +7

стрелкаРомантика 6888 +6

стрелкаСвингеры 2680 +1

стрелкаСекс туризм 893

стрелкаСексwife & Cuckold 4322 +3

стрелкаСлужебный роман 2849 +1

стрелкаСлучай 11919 +5

стрелкаСтранности 3519 +4

стрелкаСтуденты 4513 +4

стрелкаФантазии 4146 +4

стрелкаФантастика 4416 +3

стрелкаФемдом 2263

стрелкаФетиш 4119 +1

стрелкаФотопост 886

стрелкаЭкзекуция 3898 +1

стрелкаЭксклюзив 533 +1

стрелкаЭротика 2758 +4

стрелкаЭротическая сказка 3020 +4

стрелкаЮмористические 1839 +2

Сирена. Штиль у мёртвых берегов

Автор: borka

Дата: 10 октября 2026

Эротическая сказка, Фантазии, Странности

  • Шрифт:

Глава 1. Последний выдох

Солнце висело над морем, как медный щит, который кто-то забыл снять со стены. Вода под ним стояла без складки, грязно-голубая, густая, как застывший жир. Три дня назад шквал сорвал с драккара парус и унёс половину гребцов в воду. Потом ветер стих. Корабль встал, и ни вёсла, ни проклятия не сдвинули его с места.

Торстейн лежал на палубе, привалившись спиной к борту. Язык во рту стал куском кожи, губы лопнули. Он дышал редко, потому что каждый вдох обжигал горло, как глоток раскалённой смолы. Вокруг лежали его братья.

Он знал каждого. Ульфа Рыжего, с которым делил походную миску ещё в Йорвике. Гейра, у которого осталось двое детей в Роскилле. Старого Эйнара, что пел себе под нос, когда грёб. Теперь они лежали как попало, сухие, лёгкие, как пересохшие ивовые прутья. Мухи ползали по их лицам, а лица улыбались. Трое сидели у вёсел, привязанные ремнями: сами просили связать, пока ещё могли говорить. Ремни не помогли. Оружие валялось у ног, нетронутое. Ни одной раны, ни одного пореза. Они умерли на спине, как старухи в тёплой постели, и это было хуже любого позора.

Соломенная смерть. Так называли у них смерть без железа в руке, когда воин гниёт от старости или от поноса и уходит не к Одину, а к Хель. Торстейн всю жизнь плевал на такие разговоры. Теперь он лежал на куче соломы, которой стали его братья, и думал, что стоило слушать стариков.

За пазухой у него лежал свёрток от ярла с Сицилии, мокрый от пота и уже не нужный. Он вёз его через пол-моря. Донести не придётся.

Низ живота горел. Не от жажды: от жажды болит голова, а это жгло ниже, ровным, тупым огнём, который бился в такт сердцу. Так бывает перед женщиной, когда не видел её много недель. Так бывает перед боем. Но сейчас он не хотел ни того, ни другого. Он хотел носа корабля.

Она сидела там, на самом краю, где резной змей уходил головой в воду.

Торстейн знал, что она там. Он знал это три дня, с первой ночи, когда услышал низкий, гулкий звук, от которого у Ульфа вдруг пошла из носа кровь и он встал, не сказав ни слова. Звук шёл не ушами. Он шёл через пол, через доски, через кости. Торстейн в ту ночь заткнул уши смолой и привязал себя к мачте. Это спасло его на трое суток.

Смола давно выкрошилась. Ремень он сам перетёр о борт.

Она сидела, свесив ноги в воду. Спина её была бледной, почти прозрачной, с голубыми жилками под кожей, и мокрые чёрные волосы лежали на ней, как нити водорослей. От неё тянуло солью, гнилыми водорослями и чем-то густым, тёплым, похожим на запах молодой женщины после ночи. Этот запах входил в нос и спускался в живот, и Торстейн, лежа в собственной вони, понял, что лучше пахнуть уже не будет.

Ведьма, подумал он. Морская ведьма. Старые бабы рассказывали.

Он пополз.

Колени драли о щели между досками, ладони хлюпали в чём-то липком. Он наступил на руку Гейра, не заметил, извинился шёпотом. Добрался до носового настила и вцепился пальцами в дерево. Она повернула голову.

Лицо у неё было гладкое, как у молодой, но глаза смотрели старше любой старухи. Тёмные, глубокие, с узким чёрным зрачком, стоящим вертикально, как у козы. Она не улыбалась, но уголки губ чуть дрогнули. Она развела колени, и под водой, ниже живота, блеснула серебряная чешуя, плотная, как рыбья кольчуга.

Он упал на неё, как падает мешок с мукой. Ладони легли на её плечи, и их обожгло холодом, ледяной искрой, прошедшей до локтей. Торстейн выдохнул так, что в груди хрустнуло. Он ткнулся лицом ей в шею и дышал, дышал, дышал, и ему было всё равно, что вокруг лежат мертвецы.

Дальше всё стало мутным. Он рвал с себя остатки мокрой шерсти. Она не мешала. Руки её, перепончатые, прохладные, легли ему на затылок, как руки матери. Она подтянула его ближе, и он вошёл в неё одним рывком, так, что захрипел.

Внутри было не так, как у женщины. Он понял это сразу, пока ещё мог думать. Холодно, но не как в воде, а как в погребе: плотно, влажно, и сквозь эту влагу шевелились тысячи мягких волосков, вроде меха в рукаве. Они обхватили его со всех сторон. Нежно, почти ласково. А потом крючки, мелкие, как рыбьи зубы, вошли в кожу, и он понял, что назад уже не выйдет.

Он закричал. Не от боли. От счастья, такого огромного, что ему в голове стало тесно. Всё, что он помнил, все женщины, все бои, все пиры уместились в одном ударе сердца и погасли. Глаза ушли под лоб.

Она держала его, слегка покачиваясь на волне, которой не было. Её ноги обвили его поясницу, и он двигался в ней сам, слепо, как слепой щенок, толкающийся к материнской груди. Мышцы на его спине каменели, потом дрожали, потом снова каменели. Каждый раз, когда он думал, что сейчас умрёт, ласка накатывала снова, и умирать не хотелось. Волоски были полыми. Он чувствовал это каким-то остатком ума, который ещё не растворился: они пили. Как стебли тростника пьют воду, тихо и без остановки. Через них из него уходило то, что было им самим: жар, сила, память о материнском молоке, о вкусе первой добычи. Он становился лёгким. Серым. Рыхлым.

Последняя судорога была сильнее всех. Он ткнулся лбом в её плечо и испустил долгий свистящий вздох. Простодушная, почти детская улыбка залегла на его губах. В глазах остались одни белки.

Тихо, глубоко, как смыкаются створки раковины, внутри неё что-то сомкнулось. Всё.

Она разжала ноги. Тело Торстейна соскользнуло с неё на настил и завалилось набок, лёгкое, сухое, как скорлупа. Оно упало в ряд к остальным. Одним из многих.

Русалка положила ладонь на живот, горячий, налитый, как после долгой трапезы. Бросила последний взгляд на корабль-могилу, полный её добычи, и, оттолкнувшись сильными ногами, скользнула вниз, в голубую толщу. Вода сомкнулась над ней без плеска. Над драккаром стало тихо. Только мухи жужжали да скрипели доски. А к вечеру, когда солнце село в багровую муть, с юга потянул первый ветерок, слабый, как дыхание спящего. Он тронул обрывки паруса, и мёртвый корабль, медленно, ощупью, пошёл по воде туда, куда его вели течение и ветер, к далёким берегам Корсики.

Глава 2. Призрак в корсиканской гавани

В шатре воняло так, что мухи падали на лету. Жареная кабанятина, прогорклый жир, мокрая шерсть, кислый ячменный эль и тридцать мужиков, которые третью неделю не мылись. Кожаный свод держал этот дух, как котёл держит похлёбку.

Лагерь конунга Гудреда стоял на каменном берегу Корсики между голыми скалами и морем, ленивым и синим, как глаз спящей змеи. Третий месяц они ходили оттуда на франков: жгли монастыри, вытаскивали из-под алтарей серебро, увозили всё, что не прибито. Южное солнце раскаляло кольчуги так, что к полудню их приходилось снимать. Уходить никто не спешил. Земля была жирная и беззащитная, как овца на привязи.

В середине шатра на дубовом чурбане, заменявшем стол, стояли кувшины с кислым южным вином и окорока. Гудред сидел во главе: грузный старик с седой косой, которая лезла в бороду, и шрамом поперёк левого глаза, давно слепого. Он поднимал бычий рог и ревел вместе со всеми, когда кто-то в двадцатый раз рассказывал, как глубоко вошёл его топор в брюхо франкского монаха.

Чуть в стороне, на медвежьих шкурах, сидели пятеро баб.

Девами щита их звали за глаза. В лицо звали по имени и не шутили. Они гребли наравне с мужчинами, дрались в стене щитов и прыгали на вражеский берег первыми. Ни одна не была похожа на ту мягкую сладкую девку, которую мужики видят во сне.

Рагнхильд, старшая, сидела с бруском в руке и точила сакс, не глядя на лезвие: пальцы знали дорогу. Лет тридцати пяти, с тонким белым шрамом поперёк переносицы и рыжими косами, заплетёнными так туго, что кожа на висках натягивалась. Двух сыновей она оставила в нортумбрийском песке. Мужчин звала щенками, и никто не спорил.

Близнецы валялись рядом. Хельга, щербатая, левша, ржала громче любого мужика и спорила с каждым, кто открывал рот. Её сестра Астрид молчала и перебирала на шее три железных молоточка, шевеля губами, будто считала овец. Хьёрдис, высокая, костлявая, пила вино из глиняной чашки и не снимала с пояса топор, даже когда чесала спину. Серыми глазами она смотрела на всё так, будто прикидывала, сколько оно стоит.

А пятая, Сигрид, сидела, поджав под себя ноги, и держала рог обеими руками. Ей было двадцать. Дочь скотовода из тихой долины, она всю жизнь пряла шерсть да пасла овец, пока в один год не взяла отцовский меч и не ушла со старшими. Руки у неё остались мягкие, с розовыми подушечками на пальцах, и она старалась держать их так, чтобы этого не заметили. На щеках не было ни одного шрама. Она смеялась вместе со всеми, чуть громче, чем надо, и кивала, когда хвастались убитыми. Ногти её врезались в ладони. Если сёстры хоть раз увидят в ней страх, они перестанут видеть в ней сестру.

— Пей, Сигрид! — Хельга толкнула её локтем так, что эль выплеснулся на шкуру. — На суше мы пьём дочерна, потому что море пьяных не прощает! Скоро конунг погонит нас к франкам, и твоя кольчуга наконец умоется горячим соком!

Девы захохотали. Сигрид тоже, и чуть не поперхнулась.

Рядом крутился молодой Харальд. Высокий, светловолосый, на груди свежие руны, ещё красные от иглы. Он был силён, нагл и в упор не видел ничего, кроме собственной шкуры. Он то и дело косился на Сигрид, поигрывал короткой рукоятью и, судя по ухмылке, прикидывал, как бы утащить её за ближайший мыс. Когда седой Олаф у стены заворчал что-то про русалок, Харальд передразнил его скрипучим голосом, и половина шатра покатилась со смеху. Рагнхильд не смеялась. Она подняла глаза от сакса, на миг задержала взгляд на Харальде так, как оценивают клинок на торговом дворе, и опять опустила. Сигрид этого не заметила.

Полог шатра распахнулся с треском. Внутрь хлынул свет, жгучий, как пощёчина, и тот сухой южный жар, от которого кожа на лице стягивается. Вбежал береговой часовой, споткнулся о кувшин, упал на колени прямо в кости. Лицо у него было белое, как выстиранная тряпка.

— Конунг! Там... у скал... драккар!

Гудред тяжело опустил рог. Его единственный глаз сузился.

— И что? Мы ждали Торстейна. Он должен был привезти вести от ярла с Сицилии. Чего ты орёшь, будто увидел франкское войско?

— Это корабль Торстейна, господин. — Часовой сглотнул. Пальцы царапали землю. — Но на нём нет живых. Он пришёл по ветру, без вёсел. Его волной выбросило на нашу отмель.

В шатре повисла тишина. Кто-то поставил кувшин, и звук показался громче грома. Хмель из голов вышел за один вдох. Рагнхильд отложила брусок, мужчины стали вставать, нащупывая рукояти топоров. Гудред поднялся во весь рост. Кольчуга на нём звякнула.

— Пошли.

Все вывалились на гальку. Солнце ударило по глазам. У кромки воды, уткнувшись носом в мель, покачивался драккар. Парус висел грязными лоскутами, канаты вдоль бортов болтались, как дохлые змеи. Лодка была та самая, Торстейнова, со змеиной головой на носу, которую Гудред сам заказывал мастеру три зимы назад. Но тишина над ней стояла такая, что хотелось заткнуть уши.

Молодой Бьёрн, подпоясанный ремнём не по размеру, прыгнул на борт. Сделал шаг, второй, заглянул за щиты, развешанные вдоль планширя. И отшатнулся так резко, что чуть не упал за борт.

— Что там, Бьёрн?! — Гудред сжал кулаки.

— Трупы, конунг! — Голос Бьёрна сорвался на визг. — Больше тридцати! Сухие! Как вытянутые меха! Ни ран, ни крови! И лица... Один милостивый, у них у всех лица довольные! Они улыбаются, конунг! Они сдохли, улыбаясь!

По берегу прошёл глухой ропот. Мужики хватались за молоточки на шеях. Умереть без раны, без меча в руке, с рожей блаженного дурака: хуже этого у северянина нет страха. Такие идут не к Одину. Такие идут вниз, в серые чертоги Хель, к холодным мертвецам. Гудред полез на борт сам. Тяжело, с кряхтением, как лезет старый медведь на скалу. Он прошёл меж трупов, наступая на сухие руки, и остановился у борта на носу. Там лежал худой, жёлтый, как свечной воск, человек с сединой в бороде. На лице его застыла улыбка, глупая, детская, какой Гудред не видел у него никогда.

Конунг присел на корточки. Положил ладонь на плечо мёртвого. Плечо было лёгким, как пустой мешок.

— Торстейн, — сказал он вполголоса. — Старый ты бык.

Никто не посмеялся над тем, что конунг заговорил с мёртвым. У Торстейна на поясе висел меч с костяной рукоятью, вся дружина знала этот меч. Гудред вытащил из-за пазухи покойника размокший свёрток от сицилийского ярла и долго держал его в кулаке. Потом спрыгнул обратно на гальку, вытер ладонь о штаны и крикнул, не глядя ни на кого:

— Позвать Олафа.

Олаф пришёл не сразу. Он шёл вдоль берега, опираясь на копьё, как на костыль, и каждый шаг давался ему так, будто галька цеплялась за пятки. Борода у него была белая, как пена на мелководье. Руки в бурых пятнах. Шрамов на старике было столько, что кожа напоминала старую кольчугу.

Он взошёл на борт, постоял над мёртвыми, потрогал пальцами планширь и поднёс их к носу. Помолчал. Потом отвернулся, сплюнул в воду и выпрямился с таким лицом, будто хотел бы прожить ещё лет пять, не видя этого.

— Русалка, — сказал он тихо.

Береговой гомон оборвался.

— Старые бабьи сказки! — Гудред рубанул ладонью воздух. — Я слышал их от рабов-южан, Олаф! Христиане плетут про рыбьи хвосты, чтобы оправдать свою трусость перед штормом! Мы норманны. Наша сталь ломает черепа! Какая тварь выпьет тридцать бойцов без единого удара?

— Не знаю, конунг. — Олаф опёрся на копьё обеими руками. — Я знаю то, что слышал. Давно, лет тридцать. От одного штурмана, что плавал на юг, где стоят каменные горы-гробницы. Он напился и рассказал. Потом три дня не мог смотреть мне в глаза.

Старик пожевал губами.

— Говорил: они сидят на воде, белые, как лунный свет. На бёдрах серебро вместо кожи. Мужик увидит и теряет голову. Идёт к ним сам, как телёнок на верёвке. А утром находят... вот это. Что-то одни говорили, что она берёт его нутром, как капкан берёт лису. Другие говорили, что пьёт, как мы пьём эль. Штурман не стал объяснять. Сказал только: у них у всех было такое лицо, будто им подарили то, чего они ждали всю жизнь.

Он поднял глаза на молодых, стоявших на берегу.

— Я бы не хотел, чтобы вы знали больше.

Бьёрн, всё ещё бледный, спросил шёпотом:

— А если заткнуть уши смолой? Она ведь поёт?

— Он сказал, что она не поёт, — ответил Олаф. — Он сказал, что она дышит. И что от этого дыхания не спасает ни смола, ни воск. Двое его людей заткнули себе уши и всё равно пошли.

Вокруг зашумели, но уже без слов. Один мужик перекрестился по-христиански и тут же испуганно схватился за молоточек.

Гудред заходил по гальке. Сапоги его вдавливались в камни, будто он хотел расплющить землю.

— Где она? Что ей нужно? Сколько их?

— Не знаю. — Олаф пожал плечами. — Штурман говорил, что они держатся тёплых вод. Говорил, что нападают на корабли, которые встали без ветра. А ещё... — он замолчал.

— Что? — рявкнул Гудред.

— Он клялся, что на корабле, где были женщины, их не трогали. — Старик покачал головой. — Но он был пьян, конунг. Я не поручусь.

Хельга, стоявшая позади, коротко хмыкнула. Астрид молча перебрала молоточки. Хьёрдис не повернула головы.

Гудред тяжело опустил кулак на борт драккара. Дубовая доска застонала.

— Проклятье! — Он выдохнул, и вся ярость вышла из него в одно слово. — Этот корабль должен был привезти вести от сицилийского ярла. Лучшие гребцы лежат, как пересохшая солома. А ветер, что пригнал сюда этот драккар, к полудню сдох. Мои скауты были за мысом: там вода стоит, как стекло. Любой корабль, который выйдет, встанет. И если Олаф прав, мужики бессильны против этого зуда. Мы заперты на Корсике, как мыши в бочке.

Рагнхильд шагнула вперёд.

Она вышла из толпы без спешки, и мужики расступились, не думая об этом. Рыжие косы качнулись на широких плечах. Она держала сакс опущенным, острием вниз, как держат гвоздь.

— Мужики бессильны, конунг. — Голос у неё был низкий, ровный. — Ваш разум живёт ниже пояса. Ваша сила и ваша слабость в одном месте. А у нас там не горит. Эта тварь ловит на то, чего у нас нет.

Гудред посмотрел на неё долго. Его слепой глаз казался в этот миг не менее внимательным, чем зрячий.

— Ты можешь не знать этого, Рагна. Старик сказал: «Клялся». Не «знал».

— Я знаю, что мои сыновья лежат в песке на севере, и никто не вернёт мне их, ни Один, ни Хель. — Рагнхильд повернула к нему лицо, и шрам на переносице побелел. — А ещё я знаю, что страх сухой смерти хуже самой смерти. Ты не потерял ни одного человека в бою за этот месяц. Ты потерял тридцать на корабле. Дай нам малую ладью. Мы найдём её лежбище. Я срежу ей голову до того, как она успеет улыбнуться.

— Мы вчетвером против морской ведьмы? — Хельга ухмыльнулась щербатым ртом. — Да нам весело будет, конунг! Давно не рубила рыбу!

— Хельга. — Астрид произнесла только имя и качнула головой, но Хельга уже не слушала. Хьёрдис отпила из чашки, вытерла рот тыльной стороной ладони.

— Пусть конунг заплатит серебром за каждый день, — сказала она ровным голосом. — Если мы вернёмся, будет что делить. Если не вернёмся, будет что вспомнить.

Конунг фыркнул, но кивнул.

Сигрид стояла между Хельгой и Хьёрдис и слушала, как сердце колотится у неё в горле. Мелкие, быстрые толчки. Когда-то так билась овца, которую тащили на нож. Но она вспомнила вечера у отцовского очага, веретено, тусклую свечу, и женщин, шептавшихся о том, что на свете где-то есть битвы и песни. Она шагнула вперёд, и голос её, на удивление, не дрогнул:

— Я пойду с ними.

Гудред окинул её взглядом: худая, бледная, с мягкими пальцами.

— Девка...

— Я дева щита, конунг. — Сигрид сжала кулаки. — Пока что дева. Дай мне стать воином.

Рагнхильд посмотрела на неё коротко, оценивающе, без жалости, но и без насмешки. И ничего не сказала. Этого оказалось довольно.

В этот момент из толпы вышел Харальд. Волосы растрёпаны, на груди рунические узоры, красные, как свежие порезы. Он ухмылялся так, будто выиграл спор.

— Я тоже пойду! — Он ударил себя кулаком в грудь. — Пять баб на вёслах не справятся, если налетит шторм. К тому же, если старик прав и ведьме нужна мужская плоть, я стану приманкой. Выйду на нос, она вылезет, а я всажу ей меч в горло прежде, чем она откроет свою щель. Дай мне идти, Гудред!

Олаф подался вперёд:

— Конунг, он молод и глуп...

— Он молод, — согласился Гудред. — И глуп. И именно поэтому согласен. Если он дохлый, не жалко. Если живой, вернётся с новостями.

Он выдохнул, провёл ладонью по лицу, словно стряхивая с него липкую паутину, и сказал, не повышая голоса:

— Берите малую ладью. Шестеро. Харальд на носу. Рагнхильд ведёт. Плывите. Принесите мне голову этой твари или не возвращайтесь. А если вернётесь без неё, пусть вам лучше быть мёртвыми.

Он развернулся и пошёл к шатру, тяжело, как идёт человек, знающий, что решил неправильно, но не имеющий другого решения.

Олаф остался на берегу. Он смотрел вслед уходящим женщинам и молодому дураку, шевеля сухими губами. Никто не слышал, что он шептал. Может быть, молитву, может быть, имена.

Глава 3. Угар в стоячей воде

На третий день малая ладья висела посреди моря, как муха, застрявшая в янтаре.

Небо стало звенящим, плоским, тяжёлым, и от этой синевы раскалывалась голова. Солнце встало в зените и не двигалось, как приколоченное. Смола вылезла из стыков между досками и ползла чёрными вонючими струйками, липкая, как гной. Парус обвис вокруг мачты грязной тряпкой.

Первый день они ещё грести пытались. Рагнхильд, Хельга и Астрид сели на вёсла, спины у них окаменели, пот лил в глаза, а Харальд упёрся ногами в доски и ревел, пока не охрип. Вёсла бессильно вязли в густой воде и вынимались пустыми, и брызги, которые они подымали, высыхали на бортах белой солью, не долетев до палубы. К вечеру стало ясно: шестерым людям не сдвинуть корабль, который держит само море.

На третий день вёсла лежали вдоль бортов, как кости. Бурдюки с водой почти опустели, а то, что осталось, пахло сырой кожей и тухлятиной, и от него не легчало. Железо жгло, поэтому кольчуги свалили кучей у мачты. Женщины лежали в тени паруса, раскинув ноги, потные, красные, с потрескавшимися губами. Воздух стоял над палубой стеной: смола, соль, пот, бабья кислятина и мужской перегар.

Хьёрдис лежала на спине, сунув топор под голову, и смотрела в небо. Она считала что-то на пальцах. Серебро, наверное. Близнецы дремали, плечом к плечу, и каждый раз, когда дрожь мёртвой зыби качала доски, их тела скользили друг по другу, мокрые, тяжёлые. Рагнхильд сидела у борта, привалившись спиной к дереву. Лицо у неё блестело, а косы расплелись и лезли в рот.

Только Сигрид не находила места. Она пересаживалась, теребила край рубахи, прятала мягкие пальцы, смотрела то на воду, то на сестёр. Ей казалось, что штиль выпивает её по капле, и вместо крови в ней остаётся горячая каша. Было скучно и страшно, и от скуки страх делался ещё хуже.

Харальду жара не мешала. Молодое тело впитывало зной и наливалось тупой звериной силой. Он давно сбросил рубаху, остался в одной набедренной тряпке, светлые волосы слиплись от соли. Баб он считал не противниками и не сёстрами, а просто тёплым мясом на палубе. Слова Олафа вылетели у него из головы ещё в гавани.

Он встал и лениво потянулся. Мышцы перекатились под кожей. Потом подошёл к Сигрид и опустился перед ней на колено, пахнущий кислым элем.

— Чего мечешься, Сигрид, как сельдь в сети? — Он ухмыльнулся. — Боги забыли про нас. Зачем зря сушить кровь? Твои руки созданы не только для рукояти.

Он взял её за запястье. Пальцы у него были мозолистые, горячие, жёсткие. Сигрид замерла, как овца, на которую наступили. Сердце в груди дёрнулось и побежало. Она никогда не знала мужчин: пряла, пасла, держала меч, но всего этого она не знала. Она попробовала выдернуть руку, а он сжал крепче, наклонился к её шее.

— Оставь девку, щенок, — голос Рагнхильд ударил по палубе, как топор по бревну.

Харальд замер, не коснувшись кожи. Обернулся. Старшая стояла посреди палубы во весь рост, рыжие косы на мокрой груди, серые глаза холодные, как лёд. Она не кричала. Ей это не требовалось.

Взгляд её скользнул мимо него. На одно короткое мгновение она посмотрела на Сигрид: на её запястье, всё ещё зажатое в чужой руке, на побелевшие пальцы, на мягкие, непривычные к грубой работе ладони. В этом взгляде было что-то, чего Харальд не заметил и не смог бы назвать. Потом глаза Рагнхильд вернулись к нему, и стали прежними.

— Её сталь слишком чиста для твоей грязи.

Она сделала шаг. Взяла парня за предплечье, и кость хрустнула. Одним рывком оторвала его от Сигрид и бросила спиной на медвежьи шкуры у мачты. Харальд упал, и на лице его мелькнуло ошарашенное непонимание. Мелькнуло и пропало.

Он не злился. Он усмехнулся, разглядывая её снизу вверх, и в глазах его зажёгся другой огонь, любопытный, голодный.

— Хочешь поиграть, Рагна?

— Твой жар слишком громкий, щенок. — Она опустилась на него сверху, прижав его ноги бёдрами. Стащила с себя остатки льняной повязки. Тело её, плотное, в белых шрамах, пахло потом и железом. — Ты звался приманкой? Покажи, много ли в тебе силы. Нам нечем заняться в этой проклятой яме. Я возьму твой жар сама.

Она могла просто ударить его. Он видел это по её глазам и понимал. Но всё, что он чувствовал, это тяжёлое тепло её бёдер, дразнящий запах, жёсткую хватку. Он не боролся. Он положил ладони ей на бока, сам, и подался навстречу:

— Бери. Если сможешь.

Дальше всё слилось в хрип и пот.

Рагнхильд впилась ему в рот так, что он почувствовал вкус крови: свою, её, не разобрать. Зубы её царапали губы, а язык был жёсткий, как кожа. Он не отстранялся. Хватал её за косы, дёргал, и она в ответ рычала, глубоко, довольно, как медведь у добычи. Она двигалась на нём яростно, мощно, всем весом, и палуба скрипела под ними, как под тяжёлой бочкой. Каждый удар её бёдер гулко отдавался в досках. Пот лил с неё ручьями, смешиваясь с его потом, капая на шкуры.

Он думал, что берёт её. Он думал, что берёт её по её правилам. На самом деле они оба проигрывали и оба выигрывали.

Хельга проснулась от этого шума и не стала притворяться, что не слышит. Щербатая усмешка расползлась по её лицу. Она поднялась, стащила через голову рубаху и пошла к ним, не торопясь, как идут за добавкой к котлу. Рядом с ней, тихо, будто тень, поднялась Астрид. Две сестры опустились рядом, и четыре жёсткие мускулистые руки легли на Харальда, на Рагнхильд, друг на друга, и вся куча сплелась в один клубок мокрых тел.

Они кусались и хохотали. Хельга вгрызалась зубами в плечо Рагнхильд, и та отвечала рыком и локтем в рёбра. Астрид молчала, но пальцы её, жёсткие от верёвок, оставляли красные следы на коже. Кто-то оцарапал Харальду спину, кто-то стащил с него тряпку. Руки, рты, бёдра, влажные, скользкие, горячие. Воздух стал тяжёлым, как перед грозой. Запах пота, мускуса и тёплого железа стоял над палубой стеной.

Харальд уже не понимал, чьи это руки, чьи губы, чей голос рычит ему в ухо. Он чувствовал только, что их много, что они сильные и что ему это нравится. Он не думал о том, что мужчина должен быть сверху. Он выгибался, стонал, хватал, брал и отдавал, и мускулы его дрожали, как у скакового жеребца.

Хьёрдис не двигалась. Она лежала в тени паруса, всё так же подложив топор под голову, и смотрела на кучу тел с тем же выражением, с каким смотрела на сундук с чужим серебром: оценивающе, холодно. Потом закрыла глаза и отвернулась к борту. Она не осуждала. Просто это было не её.

А Сигрид сидела у борта.

Она сжала пальцами край доски так, что побелели костяшки. Смотрела и не могла оторваться. Лицо горело. Внизу живота что-то сжималось, мелкой, непрошеной дрожью. Она видела, как сёстры, те самые суровые наставницы, которые учили её держать щит и не показывать боли, превращались в зверей. Как Рагнхильд, камень, гранит, ломала волю парня в куски и сама ломалась. Как Хельга хохотала с окровавленным ртом.

Хотелось бежать и хотелось подойти. Страх не уходил, но рядом с ним поднималось другое, густое и сладкое, о чём она не смела подумать. Она видела, как Харальд закинул голову и закричал, и ей стало жарко так, что рубаха прилипла к спине. Мягкие, привыкшие к пряже пальцы вцепились в дерево, как в последнюю нитку, на которой держится мир. Она не пошла. Она осталась сидеть.


А под килем, в трёх человеческих ростах от поверхности, в воде, прозрачной, как слеза, покачивалась другая.

Русалка висела неподвижно, лишь изредка шевеля длинными перепончатыми ногами. Матовая серебряная чешуя на бёдрах тускло мерцала в лучах, проходивших сквозь синеву. Тёмные глаза с узкими вертикальными зрачками смотрели вверх, сквозь доски, сквозь воду, сквозь пятна света. Она слышала всё: хрип, стоны, шлепки, скрип досок.

Она знала людей. Знала по давним временам, которых уже не помнила по именам. Знала мягкие женские руки, что гладят, а не рвут. Знала мужчин, которые шли на её зов слепо, как телята. Они были разные, но одинаковые в одном: женщины отдавали, мужчины брали.

То, что происходило наверху, не вмещалось в её память.

Эти женщины не отдавали. Они брали. Кусали до крови, рычали, дрались друг с другом и тут же обнимались. Их тела звенели от напряжения, как тетива. Это была не нежность и не покорность. Это была война, перенесённая на ложе из шкур, и войну в нём вели не мужчины. И она чувствовала в этой войне то, чего не чувствовала давно: опасность. Что-то в ней, глубокое, звериное, вздрогнуло.

А потом стало жарко.

Мех внутри неё зашевелился сам. Она не звала его. Он потянулся вверх, к доскам, к теплу, к запаху: терпкому, густому, живому. Запах мужчины был ей знаком. Но он смешивался с запахом женщин, жёстким, железным, дымным, и вместе они пахли так, как не пах никто и никогда. Она провела ладонью по животу, и пальцы её дрогнули.

Они сильнее всех, кого я видела, подумала она, не словами, а чувством. Они не боятся. И они не мои.

Она медленно закружилась под килем, омывая бёдра прохладой, и ждала. Ждала ночи, когда угар стихнет, когда уставшие тела отяжелеют, а тот, кто будет стоять на носу, будет стоять один.

Она умела ждать. Это было единственное, что она умела лучше всего остального.

Глава 4. Приманка

Ночь не принесла прохлады. Воздух остался густым и липким, как варёная овсянка, и пах смолой, старым потом и остывающими телами. Угар кончился давно. Женщины лежали на шкурах у мачты, раскинув руки и ноги, как после боя, и дышали тяжело, с хрипом. Синяки на их бёдрах и плечах чернели в темноте, а на губах засохла кровь.

Харальд не спал.

Он сидел на самом носу, свесив ноги за борт, и смотрел на воду. Луна лежала на ней белой дорожкой. Тело его гудело. Всё, что было днём, горячие бока Рагнхильд, острые зубы Хельги, тихие, жёсткие пальцы Астрид, ещё держалось под кожей, как угли под золой. Он чувствовал себя хозяином этого мёртвого моря. Старик Олаф со своими сказками казался ему дряхлым бормотуном.

Рядом на досках лежал его меч. Он вытащил его из ножен, положил на колено и поглаживал клинок большим пальцем. Он собирался всадить его в горло любой твари, которая вылезет из воды. Он продумал всё: подпустит близко, притворится, что поддался, и ударит снизу вверх, как бьют кабана.

Вода под резным змеем дрогнула.

Не плеснула, а будто вздохнула. Круг на ней разошёлся медленно, без звука. Из чёрной глубины в трёх шагах от борта поднялась голова: тёмные волосы, мокрые, блестящие, лунно-бледная кожа, плечи. Потом ключицы. Потом грудь, вода стекала по ней тихо, как масло.

Русалка не спешила. Она держалась на воде лёгкими движениями длинных ног, и серебряная чешуя на бёдрах отливала холодным светом. Глаза у неё были тёмные, без белков, и зрачки в них стояли вертикальными щелями. Она глядела на него. Не как на добычу. Как на старого знакомого.

В голове Харальда что-то лопнуло.

Это было не страхом и не желанием. Это было как будто с него сняли кожу и показали, что под ней. Всё его бахвальство, все планы, весь меч остались где-то далеко, как забытая вещь на дне мешка. Его пах вспыхнул таким огнём, что в глазах потемнело. До него долетел её запах: соль, мокрые водоросли и тяжёлый тёплый мускус, и от этого запаха ноги сами подогнулись.

Меч выпал из его руки. Звякнул о доски, откатился.

Харальд встал во весь рост. Лицо у него обмякло и посветлело, как у телёнка, которого ведут к корове. Он перешагнул через борт.

Астрид проснулась первой.

Она всегда спала плохо: у неё в голове вечно шевелились мелкие числа, дни, вёсла, глотки воды. Что-то её разбудило: то ли тихий всплеск, то ли звон упавшего меча. Она открыла глаза, увидела пустые доски у носа и вскочила так резко, что молоточки на шее ударили её по подбородку.

— Харальд!

Крик вырвался у неё сорванный, чужой.

Хельга перевернулась на бок, выругалась сонным голосом и тут же села. Рагнхильд оказалась на ногах раньше, чем успела проснуться. Сакс она держала в руке, как будто спала с ним. Хьёрдис поднялась последней, тяжело, не выпуская топора.

Они бросились на нос.

Он уже стоял по грудь в воде, и русалка обнимала его, прижимая к своей груди длинными, бледными, перепончатыми руками. Его светлая голова лежала у неё на плече. Он тихо, счастливо стонал.

— Верёвку! — Рагнхильд рявкнула, не оборачиваясь. — Хельга, верёвку!

Хельга сорвала с борта швартов, ловким движением швырнула петлю. Петля упала на плечи Харальда, и Рагнхильд, обмотав конец вокруг запястья, рванула что было силы.

Он не шелохнулся.

Они держали вчетвером: Сигрид застыла у мачты, как вкопанная, а Хьёрдис стояла чуть позади, всматриваясь в воду. Но четыре человека, жилистых, сильных, не двинули одного.

— Он не тянется! — Астрид схватила петлю и уперлась ногами в борт. — Тянет она!

— Руби! — зарычала Хельга. — Руби её, Рагна!

Рагнхильд кинулась к борту с саксом, но русалка в этот момент резко повернулась, обхватив Харальда за пояс, и отплыла на шаг от корабля. Сакс рубанул пустой воздух. Харальд обернулся.

В его глазах не было ни ужаса, ни стыда, ни узнавания. Были только мутные, белые от луны, счастливые глаза человека, которому открыли дверь в рай. Он посмотрел на сестёр и сказал одно слово, тихо, нежно, будто удивляясь:

— Отпустите.

Астрид, державшая верёвку обеими руками, дёрнулась, как от пощёчины.

— Харальд, ты что... — начала она.

Он ударил её.

Не сильно, он даже не размахнулся. Просто мотнул рукой, как машут на назойливую муху, и костяшки пальцев скользнули по её лицу. Нос Астрид хрустнул, из ноздрей хлынула кровь. Она ахнула, села на доски, не выпуская верёвки.

Харальд рванулся. Тело его, которое всего миг назад не сопротивлялось, вдруг стало твёрдым, как дубовый кряж. Он рвал петлю, отбивался, и Рагнхильд, повиснув на верёвке, почувствовала, как кожа слезает с её ладоней, горячая, мокрая. Хьёрдис перескочила через борт по грудь в воду, вцепилась ему в ногу обеими руками, прижала к груди, как ребёнка.

— Держу! — крикнула она. — Тащите!

Русалка повернула голову.

Она посмотрела на Хьёрдис. Не со злобой, а с любопытством. Потом перевела глаза на корабль, на женщин у борта, на четыре перекошенных лица, на Астрид, сидящую в крови, и остановилась на последнем.

На Сигрид.

Девушка стояла у мачты, обхватив себя руками. Мягкие пальцы её вцепились в рукава так, что побелели. Она смотрела в те тёмные глаза, и в груди у неё что-то остановилось, как останавливается прялка, когда рвётся нить. Это не было страхом. Страх сидел где-то рядом, маленький и далёкий. А то, что смотрело на неё из воды, было спокойным, глубоким и не требовало ничего.

Русалка чуть-чуть, одним уголком губ, улыбнулась.

Потом она рванула.

Харальд, не отпуская её плеч, ушёл под воду, как камень. Хьёрдис, которая держала его за ногу, потеряла опору и скрылась вместе с ним на миг, потом вынырнула, отплёвываясь, с пустыми руками. Между пальцами у неё осталась лишь мокрая тряпка: обрывок его набедренной повязки.

Рагнхильд тянула верёвку. Она вытянулась на борт, мокрая, лёгкая, пустая.

Петля была перерезана. Не рублена, а перетёрта чем-то мелким, острым, сотней зубов.

На воде осталась рябь, круги, всё шире и шире, и Хельга, вся белая, повторяла бессвязно:

— Она его взяла. Она его взяла, Рагна. Взяла.


Она унесла его за дальнюю гряду, на милю от корабля, туда, где вода делалась холодной и тёмной.

Там, на поверхности, она дала ему выдохнуть. Он захлебнулся, закашлялся, сглотнул солёную воду, и тело его, всё ещё каменное, сжалось в её руках. В его глазах отражались звёзды, а в них плескалась счастливая муть.

Он пах ею. И ими: тремя женщинами, железом, потом, дымом. Она втянула этот запах ноздрями и замерла. Так не пахло от других, ни в какие времена.

Она приняла его, и мех в ней сомкнулся сразу, жадно, как не смыкался давно. Крючки вошли в его кожу тысячью мелких уколов. Харальд выгнулся, закричал, не от боли, а от безмерной сладости, и руки его вцепились в серебряные пластинки на её бёдрах так, что сломались ногти.

Она позволила ему двигаться. Ворсинки обнимали его, гладили, дразнили. Он рычал, стонал, дёргался, и каждый его рывок был глубже, чем предыдущий. Полые стебли пили спокойно, ровно, как пьют вечерний чай. Тепло шло в неё, густое, терпкое, с привкусом железа и дыма, и она слышала в нём чужой вкус, жёсткий, женский, которого не было в других.

Это было странно. Она отпила, прислушалась. Что-то в его тепле было от Рагнхильд: упрямое, яростное. Что-то от близнецов: щербатое, тихое. Он принёс в её тело всю эту стаю, смешанную, пьяную, и тепло их тоже грело её.

Они не такие, подумала она. Они не боятся. Они дерутся даже тогда, когда нечем драться.

И снова что-то вздрогнуло в ней, не голод, а что-то близкое к уважению.

Харальд затих. Сердце его, молодое, сильное, споткнулось, потом ещё раз. Глаза закатились, на губах застыла рассеянная блаженная улыбка. Мышцы, только что железные, ослабли. Кожа посерела. Капкан в ней закрылся тихо.

Она разжала руки. Лёгкое, сухое тело не торопясь пошло на дно, поворачиваясь в воде, как лист.

Русалка прижала ладонь к животу, тяжёлому и горячему. Потом, не торопясь, развернулась и поплыла обратно к кораблю. Не за новой добычей: пока была сыта. Но рядом с досками, в которые ушёл запах ещё четырёх тёплых, злых, упрямых людей, она задержится и посмотрит.

Они не спали до рассвета.

На палубе горел факел, воткнутый в расщелину между досок. Он давал мало света и много копоти. Рагнхильд сидела у борта, молча перевязывая ладони лоскутом рубахи. Кожа с них слезла, под ней блестело красное. Хельга ходила взад-вперёд и всё время ругалась на каких-то богов. Астрид молча прижимала к носу мокрую тряпку и перебирала молоточки. Один оторвался, и она держала его в кулаке, не зная, куда деть.

Хьёрдис сидела на корме, подобрав мокрый обрывок повязки, и разглядывала его так, будто искала в нём цену.

— Я держала, — сказала она наконец. — Я держала его ногу, как держат бочку, когда её катят с горы. Он был лёгкий. А я не смогла.

— Никто бы не смог, — глухо сказала Рагнхильд.

— Это не утешение.

— Я не утешаю.

Сигрид сидела отдельно, у мачты. Она ничего не говорила. Она смотрела на воду, в которой не было ничего, и не могла оторвать взгляд. Её тихие, мягкие руки лежали на коленях, и пальцы то сжимались, то разжимались, как будто искали нить.

Она видела то, чего не видели другие. Они видели, как тварь утащила Харальда. А она видела, как тварь смотрела на неё. И ей казалось, что в этом взгляде было что-то спрашивающее.

Она ни за что бы не рассказала об этом сёстрам.


Когда рассвет подступил к краю воды, Рагнхильд поднялась. Рука у неё дрожала, но голос был ровный.

— Мы не побили её, — сказала она. — Но мы её видели. Она не неуязвима: верёвку ей пришлось перегрызать. Она оставила нам время. А значит, она нас боится или ценит.

— Или играет, — тихо сказала Астрид.

— Или играет, — согласилась Рагнхильд. — Но мы живы. И если Олаф не соврал, то женщин она не трогает.

— Если, — сказала Хьёрдис.

Рагнхильд посмотрела на неё и кивнула.

— Если.

И тут Сигрид поняла, что надежда, настоящая, глупая, детская надежда, о которой она боялась думать, тоже была в этом слове. Если Олаф не соврал. Если русалка действительно не причиняет зла женщинам. Если тот взгляд, который она поймала, был не голодом, а чем-то другим.

Она уткнулась лицом в колени и закрыла глаза, чтобы никто не заметил, как она улыбается.

Глава 5. Холодные руки

Она не легла. Остальные уснули под утро, свалившись там, где сидели, и их дыхание тянулось над палубой, тяжёлое, хриплое, как у загнанных лошадей. Астрид во сне всхлипывала. Хельга скрипела зубами. Рагнхильд лежала на спине с открытыми глазами, и по шраму на её переносице полз пот.

Сигрид ушла на корму. Села, привалившись спиной к резному борту, подтянула колени к подбородку и смотрела на воду.

Море было чёрное, гладкое, без единой складки. Звёзды лежали на нём, как рассыпанные бусины. Луна уже склонилась к западу, и дорожка света стала тонкой, как нитка.

Нитка. Она думала о ней всю ночь. О том, как вечерами, дома, она сидела у очага, пока мать рассказывала про соседей, а веретено крутилось в её руках, и шерсть сама ложилась в нить. Никто не спрашивал, чего она хочет. Нить была нужна, и она пряла. Она пряла, пока пальцы не становились тёплыми и мягкими, как хлеб. А потом взяла отцовский меч.

Тот день она помнила хорошо: тяжесть в руке и ощущение, что вот сейчас она станет кем-то другим. Но она осталась той же. Только теперь рядом были сёстры по щиту, которые поглядывали на неё, как на ягнёнка в стае волков. Она пыталась отвечать им взглядом волка, и это получалось всё хуже.

Вода под кормой вздохнула.

Сигрид замерла. Она не вскрикнула. Знала, что не надо. Просто сжала рукоять сакса, лежавшего рядом, и не стала поднимать его.

Из тьмы, медленно, без всплеска, поднялась голова.

Лунный свет скользнул по мокрым чёрным волосам, по лбу, по скулам. Лицо оказалось не страшным. Скорее удивительно спокойным: гладким, молодым, с широкими бровями и тёмными глазами без блеска. Губы слегка приоткрыты. Зрачки вытянулись вертикальными щелями, как у козы. Они глядели на неё, и в этом взгляде не было ничего, что она ожидала увидеть: ни голода, ни насмешки, ни звериной тупости. Только внимание. Спокойное, терпеливое, огромное.

Сказки, подумала Сигрид. Старуха с её сказками. Если бы она была чудовищем, я бы это поняла.

Но она ничего не понимала. Она сидела и смотрела, как русалка поднимается из воды: плечи, грудь, влажная кожа, светящаяся изнутри, как свежий снег под луной. Вдоль её рук тонко вились синие жилки. Она не пряталась и не красовалась. Она просто была, как бывает скала или дерево.

Страх никуда не делся. Он сидел глубоко, маленький, сухой, и шептал: беги. Крикни. Разбуди их.

Но шёпот был слабый, как у больного. А другое, что росло рядом, было сильнее. Оно шло не из головы, а из груди, из живота, из кончиков пальцев. Это было ощущение, что она наконец заметила, чего ждала всю жизнь.

Русалка подняла руку. Медленно, чтобы не напугать. Между длинными пальцами тянулись тонкие прозрачные перепонки, по краям чуть темнее. Рука повисла в воздухе, в двух ладонях от лица Сигрид, и остановилась.

Она ждала.

Сигрид поняла это не умом, а кожей. Существо спрашивало. Не требовало, не приказывало: спрашивало. Она никогда не слышала, чтобы кто-то так спрашивал. Отец приказывал. Мать вздыхала. Сёстры по щиту подталкивали. А это существо ждало её ответа, как ждёт человек, уважающий того, к кому обращается.

Она не помнила, как кивнула.

Пальцы коснулись её щеки.

Холод был такой, что она ахнула. Не ледяной, не обжигающий, а прохладный, чистый, как вода из горного ручья в жаркий полдень. Кожа под этим касанием вспыхнула, и вспышка прошла по шее, по плечам, по спине, оставив после себя дрожь, которая не была страхом. Пальцы скользнули к виску, к уху, к мокрым прядям, выбившимся из косы. Перепонки были мягкие, как шёлк, и чуть влажные.

— Ты пахнешь шерстью, — сказала русалка.

Голос был низкий, чуть хриплый, будто пробовал слова впервые. Не человеческий и не звериный, а какой-то свой. Сигрид вздрогнула. Она не ожидала, что оно умеет говорить, и ещё меньше ожидала, что оно скажет такое.

— Я... — Горло пересохло. — Я пряла. Дома.

— Пряла, — повторила русалка. — Это значит... делать нить?

— Да.

— Нить связывает.

— Да. Связывает.

Русалка улыбнулась. Улыбка вышла неловкой, незнакомой, будто лицо только училось её делать. Она придвинулась ближе, и вода за её спиной мягко качнулась.

— Мне нравится, — сказала она. — Нить.

Сигрид засмеялась. Тихо, судорожно, сама не зная почему. Слёзы подступили к глазам. Она не плакала с детства.

Русалка подняла вторую руку и осторожно, будто боясь сломать, взяла её лицо в ладони. Первый поцелуй был не похож ни на что, что она представляла.

Она ждала жара, укуса, напора. Харальд так целовал: быстро, жадно, с привкусом эля и злости. А эти губы были прохладными, мягкими и очень осторожными. Они касались её рта, как касается пальцами ткани тот, кто решает, годится ли она на платье. Потом губы приоткрылись. Язык, гибкий и холодный, скользнул по её нёбу, и Сигрид задохнулась.

В нём был вкус воды: чистой, солоноватой, с лёгким привкусом чего-то зелёного, живого, как мох на камне. Не противный, а странно успокаивающий. По её телу прошла тёплая, медленная дрожь. Колени ослабли. Она не помнила, как соскользнула с борта, как оказалась на самом краю доски, как русалка подхватила её под поясницу сильными руками и потянула к себе, на грудь, холодную, мокрую, нежную.

— Тебе не страшно? — спросила русалка, оторвавшись на вдох.

— Страшно, — честно ответила Сигрид. — Но не так, как должно быть.

— А как должно?

— Не знаю. — Она уткнулась лбом в её плечо. — Может быть, так, как будто ты убьёшь меня.

Русалка замерла.

Потом очень тихо, почти шёпотом, сказала:

— Я не хочу.

Это была правда. Сигрид чувствовала её, как чувствуют тепло от очага. Не сладкое слово, не заклинание. Правда. И она оказалась сильнее всех страхов, всех баек Олафа, всего, что она видела сегодня ночью.

Харальд, подумала она. Она взяла Харальда. Но она не видела, как. Не видела крови, не слышала крика, не нашла тела. Был только всплеск, круги, пустой швартов. Может быть, он жив. Может быть, он правда плывёт где-то там, в пещере, счастливый и целый. Эта мысль была глупой и жалкой. Но Сигрид держалась за неё, как за верёвку над пропастью.

Руки русалки легли ей на плечи, потом скользнули вниз, под рубаху, на спину. Прохлада растекалась по коже, и вместе с ней разливалось тихое, глубокое блаженство, не жаркое, не лихорадочное, а плавное, как течение. Она чувствовала каждую перепонку, каждый палец. Рубаха сползла с плеча, и холодные губы коснулись ключицы, шеи, мягкой впадинки под ухом. Сигрид выгнулась, тихо вскрикнула и тут же прикусила губу, оглянувшись на спящих.

— Тише, — шепнула русалка. — Они спят.

— Если они проснутся...

— Они не проснутся. Я слышу их дыхание. Оно глубокое, как вода.

Она говорила так спокойно, что Сигрид поверила.

Они сползли на нижний настил, к самому борту, где доски были мокрые от ночной влаги. Рубаха осталась на досках. Сигрид лежала на спине, глядя на звёзды, а русалка, наполовину в воде, наполовину на дереве, склонилась над ней, и мокрые волосы падали Сигрид на грудь, холодные и тяжёлые, как плеть водорослей.

Прикосновения были медленными. Русалка не торопилась. Она изучала её, как изучают незнакомую страну: ладонями, губами, дыханием. Касалась рёбер, живота, нежной кожи у бёдер, и каждое касание оставляло на теле светящийся след, и след этот не гас, а жил, пульсировал, становился теплее. Сигрид не знала, что у тела может быть столько мест, о которых она не слышала. Её руки, мягкие, непривычные к грубой работе, сами тянулись вперёд, гладили холодные плечи, скользили по мокрой спине, находили под лопатками тонкие углубления, перебирали пряди. Она не знала, как нужно. Она просто делала, и русалка тихо вздыхала от каждого касания, словно ей тоже было в новинку.

— Ты умеешь так? — прошептала Сигрид.

— Нет. — Русалка улыбнулась ей в шею. — Я не помню. Но тело знает.

Потом её пальцы нашли то, что искали. Сигрид вздрогнула всем телом, тихо, судорожно, и вцепилась в мокрые плечи. Ласка была лёгкая, медленная, чуткая, и каждое движение отзывалось внутри глубокой, нарастающей волной. Сначала она боролась с ней, потом поняла, что бороться не нужно. Волна поднималась, выше и выше, как поднимается море перед рассветом, и в какой-то миг стало невозможно дышать, невозможно думать, возможно только чувствовать.

Она закрыла глаза. Мир стал тихим, горячим, огромным.

Когда волна накрыла её, она не закричала. Только выдохнула, долго, дрожаще, как выдыхают, когда сбрасывают с плеч тяжёлый груз. Слёзы потекли по вискам, смешиваясь с каплями воды. Тело ещё дрожало, мелко, сладко, а русалка лежала рядом, прижавшись холодной щекой к её плечу, и тихо, как мать, гладила её по волосам.

— Так бывает? — прошептала Сигрид.

— Не знаю. — Голос русалки был мягкий, удивлённый. — Со мной так не бывало.

Сигрид повернула голову. Лицо русалки было совсем близко, мокрое, спокойное, с тёмными, глубокими глазами, в которых отражались звёзды. И Сигрид вдруг поняла, что та тоже дрожит. Чуть-чуть, незаметно, как дрожит человек, впервые попробовавший чего-то нового и не знающий, как назвать.

Она не охотится, подумала она. Она учится.

И от этой мысли в груди стало так тепло, что слёзы хлынули снова.


Русалка уплыла, когда над горизонтом проступила серая полоса.

Она ничего не обещала. Просто прижалась лбом к её лбу, потом отпустила и скользнула в воду, и круги разошлись по зеркальной глади, как нитка по ткани. Остался только запах, солёный и зелёный, и вкус на губах, холодный, как вода из горного ручья.

Сигрид лежала, не шевелясь, пока не стало совсем светло. Потом не спеша оделась, поправила косу и села, прислонившись к борту. Она дрожала. Не от холода.

Сёстры просыпались одна за другой. Рагнхильд поднялась первой, как всегда, мгновенно, с саксом в руке. Она смерила корму взглядом, остановилась на Сигрид и нахмурилась.

— Ты не спала.

— Я сторожила.

— Что-нибудь видела?

Сигрид подняла глаза. В них не было ни страха, ни стыда, только странная тихая ясность, которой Рагнхильд раньше в ней не видела.

— Нет, — сказала она. — Ничего. Только воду.

Рагнхильд смотрела на неё долго. Потом отвернулась.

Остальные собрались вокруг, помятые, с красными глазами. Астрид трогала сломанный нос, Хельга ругалась вполголоса, Хьёрдис молча крутила в руках мокрый лоскут. Когда они спросили, не видела ли она Харальда, Сигрид ответила ровным голосом:

— Он мёртв. Но нас она не тронет.

Рагнхильд сузила глаза.

— Откуда ты знаешь?

— Просто знаю, — сказала Сигрид. — Мы можем вернуться на Корсику.

Она не знала, почему это сказала. Не знала, откуда пришла эта уверенность. Знала только, что это правда, так же, как правда то, что ночью она впервые в жизни была настоящей.

В этот миг, словно в ответ на её слова, парус над ними шевельнулся. Лёгкий ветерок, первый за три дня, пробежал по палубе, тронул её волосы и надул обвисшее полотнище. Доски под ногами качнулись. Ладья медленно, неуверенно двинулась на север.

Сёстры переглянулись, ошарашенные. Хельга выдохнула с облегчением и рассмеялась. Астрид заплакала, не стесняясь. Даже Хьёрдис улыбнулась, коротко и криво.

Только Рагнхильд не улыбалась. Она смотрела на Сигрид, и в серых глазах её было то, что Сигрид сначала приняла за недоверие. Потом поняла: за печаль.

Сигрид отвернулась и стала смотреть на воду. Где-то там, глубоко под килем, в прозрачной синеве, тихо двигалась тень.

Она не знала, что будет дальше. Не знала, правильно ли поступила. Но в груди у неё жила одна мысль, тихая, упрямая, жгучая, как вкус на губах: Она не опасна. Она не может быть опасной.

И, может быть, в этом была вся её надежда.

Глава 6. Цена

Малая ладья ткнулась носом в корсиканскую гальку к исходу следующего дня. Ветер держался слабый, ровный, и на последней версте они шли уже без вёсел, молча, глядя на берег, который казался им чужим. Рагнхильд сама сбросила швартов. Ладони у неё были замотаны грязными тряпками, и на каждой проступало красное.

Лагерь ждал. Гудред стоял у шатра, опершись на рукоять меча, и считал: одна, две, три, четыре, пять. Потом шестой, которого не было. Он ничего не сказал.

— Море чисто, конунг, — сказала Рагнхильд. — Ветер вернулся. Путь открыт.

— Где парень?

— Мёртв.

— Тварь?

— Ушла.

Она не ждала, что он поверит. Она ждала, что ему хватит этого, чтобы сказать «пусть будет так». Он и сказал, помолчав, глядя на неё единственным глазом, оценивающе, как оценивают клинок перед боем: не треснул ли.

— Утром мы поднимаем паруса. Франки ждут.

— Конунг, — Рагнхильд помедлила. — Есть ещё одно. Мы должны совершить обряд очищения берега. Там, где она вышла. Нужно пять женщин и ночь в гротах у дальнего мыса. Мужчинам туда нельзя: проклятие падёт на них.

Это придумала не она. Это в дороге, шепотом, сказала Сигрид. Рагнхильд сначала смолчала, потом долго смотрела, как та сидит у мачты, поджав колени, и сказала себе: пусть будет так. Лучше ложь, которую можно произнести, чем правда, которую никто не вынесет.

Гудред хмыкнул. Он решил, что это бабья причуда, вроде гаданий на потрохах. Таких причуд он повидал за тридцать лет.

— Идите, — бросил он. — Только на рассвете чтоб вернулись.

Он ушёл в шатёр, и Рагнхильд почувствовала на себе взгляд. Олаф стоял чуть поодаль, опираясь на копьё, и белая борода его шевелилась на ветру. Он не спросил ничего. Просто смотрел, и в его выцветших глазах она прочла то, что он думал. Что она врёт. Что он знает. Что он стар и не станет мешать.

Она кивнула ему, едва заметно. Он кивнул в ответ.

Это было всё, что им понадобилось сказать.


Луна встала высоко, залив мыс бледным, как молоко, светом. Они шли без кольчуг, в одних коротких рубахах, босиком по скользким валунам. Пахло мокрым камнем, солью и чем-то ещё, густым, тёплым. Хельга морщила нос и ругалась вполголоса. Астрид шла молча, сжимая в кулаке оторванный молоточек. Хьёрдис держала топор крепко, но не для боя.

Сигрид вела их, и никто не спросил, откуда она знает дорогу.

Грот открылся неожиданно: чёрная пасть в скале, вода внутри тихая, непрозрачная, лежащая зеркалом. Свод уходил высоко, и от него эхом отдавалось каждое слово.

— Брось железо, Рагна, — сказала Сигрид тихо. — Оно тут ничего не стоит.

Рагнхильд посмотрела на неё. Это был взгляд человека, который заранее знает, что ему скажут, и всё равно слушает.

Она не бросила сакс. Но опустила его острием вниз.

Вода в глубине грота дрогнула. Круги разошлись медленно, широко, и из черноты поднялась она.

Рагнхильд видела её во второй раз. Первый был издали, ночью, в обрывке лунного света. Теперь русалка стояла по пояс в воде в десяти шагах, и каждая её линия, каждый изгиб, каждая капля на коже складывались в то, что нельзя было не видеть. Это не была красота, которую можно описать. Это было присутствие. Как у огня в тёмной комнате, как у зверя, чьё дыхание слышишь за спиной.

Тёмные глаза, рассечённые вертикальными зрачками, обвели женщин. Они остановились на Сигрид, и взгляд смягчился. Потом на Хельге, на Астрид, на Хьёрдис. И наконец на Рагнхильд.

Они долго смотрели друг на друга.

В русалке не было ни угрозы, ни улыбки. Только внимание, спокойное, глубокое, как вода. Рагнхильд ощутила что-то в груди, под рёбрами, там, где много лет жил один холодный камень. Камень дрогнул.

Хельга первой шагнула вперёд.

Она всегда шла первой. Это была её манера: смеяться громче, прыгать раньше, делать то, чего боятся другие. Но сейчас смех её оборвался на полуслове. Русалка подняла руку, и Хельга, не додумав, подошла и встала на колени в воде. Перепончатые пальцы легли ей на лицо, на щербатый рот, на левую ладонь, мозолистую, жёсткую, и погладили, как гладят испуганного зверя.

Хельга всхлипнула. Раз, другой. Потом её лицо смялось, как мокрая тряпка, и она заплакала, громко, некрасиво, судорожно, как плачут дети, которые давно держались. Она не помнила, когда плакала последний раз. Лет десять назад, может быть, когда умерла мать.

Астрид подошла тихо. Она молчала, но руки её дрожали. Русалка накрыла её сломанный нос холодной ладонью, и боль, три дня ныла как больной зуб, вдруг ушла. Астрид выдохнула. Потом опустила руку с зажатым молоточком, и металл тихо булькнул в воду. Она не стала его искать.

Хьёрдис подошла последней. Она остановилась у самого края, и всё в ней говорило, что она считает. Цену, риск, выгоду. Она подняла глаза.

— Сколько? — спросила она сипло.

Русалка склонила голову набок.

— Что?

— Цена. Что ты берёшь?

Русалка помолчала. Потом очень тихо произнесла:

— Ничего.

Хьёрдис замерла. Её лицо, обычно ровное, как лист железа, вдруг дрогнуло. Она ждала ответа, с которым можно было торговаться. Но ответ, на который нельзя назначить цену, был для неё хуже любого удара. Она выпустила топор. Он упал на камни с глухим звоном, и звук этот долго гулял под сводами.

Сигрид стояла в стороне. Никто ей ничего не предлагал. Она была уже здесь.

Остальные уходили в воду одна за другой, и тёмная гладь принимала их, смыкаясь над плечами. Воздух стал тёплым, влажным, густым. В нём плыли тихие звуки: всхлип, вздох, шёпот, глухой удар воды. Это не было похоже на угар на палубе. Не было ярости, не было укусов. Была медленная, мягкая, почти болезненная нежность, как будто четыре женщины, которых учили не чувствовать, одновременно вспомнили, что у них есть кожа.

Рагнхильд осталась стоять.

Она знала, что будет дальше. Знала с того мига, как увидела русалку в первый раз. Эта тварь не собиралась убивать её. Она глядела на неё с тем вниманием, с каким глядят на человека, которому давно положено было отдохнуть.

Русалка подошла сама. Медленно, не касаясь, остановилась в двух шагах. Рагнхильд почувствовала её запах, солёный, тёплый, с едва уловимым привкусом чего-то зелёного. Захотелось закрыть глаза. Захотелось упасть в эти руки, как падает уставший воин в снег. Русалка подняла ладонь и замерла, не двигаясь. Она не просила. Не требовала. Она спрашивала. Одним взглядом, глубоким, без слов, спокойным, как дно колодца.

Хочешь ли ты быть мягкой?

Рагнхильд знала, что это значит. Не телесное: телесного в ней было предостаточно, она не боялась плоти, не стыдилась её. Это было иное: разрешение перестать держать. Перестать быть той, кто всегда идёт первой, кто решает, кто виноват, кто платит. Перестать носить в груди двух сыновей, лежащих в нортумбрийском песке.

Она могла. Она это чувствовала всей кожей. Она знала, что если подаст руку, то русалка примет её, как приняла остальных, и мир расправится, как скомканная ткань. Не будет больше ни точильного бруска, ни шрама, ни холодных серых глаз, глядящих сквозь людей. Будет вода, и тепло, и покой.

Она сглотнула. Пальцы, замотанные тряпьём, сжались так, что кровь проступила сквозь повязку.

На долю вдоха, на один удар сердца она позволила себе качнуться вперёд. Тело её, жёсткое, крепкое, помнившее и мужчин, и женщин, и железо, вздохнуло. Грудь поднялась. Из горла вырвался звук, который она не узнала: тихий, сдавленный, не человеческий и не звериный.

А потом она отвела взгляд.

Она опустила глаза. Убрала руку. Отступила на шаг, на другой, спиной к воде.

— Нет, — сказала она.

Голос был ровный. Только в самом конце, в последней букве, что-то дрогнуло, и она услышала это сама.

Русалка не двинулась. Она долго смотрела на Рагнхильд. Потом очень медленно опустила ладонь.

В тёмных глазах не было обиды. Было что-то другое, чему Рагнхильд не нашла названия. Может быть, уважение. Может быть, печаль. Может быть, то и другое сразу.

Они стояли друг напротив друга ещё долго. Позади тихо плескалась вода, дышали женщины, слабо отдавались стоны. Рагнхильд не оборачивалась.

— Они останутся, — сказала она наконец.

Русалка кивнула.

— Ты не тронешь корабли конунга.

— Не трону.

— Его людей.

Русалка неторопливо повернула голову. Она смотрела мимо Рагнхильд, туда, где за скалами стояли костры лагеря.

— Мне нужно тепло, — сказала она.

Голос у неё был низкий, хрипловатый, чужой. Но слова произносились с трудом, как будто она только училась делать это для того, чтобы быть честной.

— Знаю.

— Они придут сами.

Рагнхильд замолчала. Она поняла. Не сразу, но поняла: не те, кто плывёт на кораблях, но те, кто придёт к гроту. Мужчины, которых приведут женщины. Мужчины, которых никто не заставит, а которые пойдут сами, как шёл Харальд. И женщины будут стоять у входа и смотреть, потому что так будет правильно, потому что так будет безопасно, потому что другого выхода не останется.

Она знала это. Она могла отказаться. Могла сказать «нет» всему договору. Но тогда драккары встанут в первом же штиле, как тот корабль с тридцатью сухими телами, и никакая сталь не спасёт.

— Только тех, кто придёт сам, — сказала она тихо. — Не больше.

— Не больше.

— И моих людей никого.

Русалка помолчала.

— Обещаю, — сказала она.

Это было всё. Никаких клятв, никаких печатей, никаких слов, написанных на коже. Две стороны посмотрели друг на друга, и каждая поняла, что другая не лжёт.

Рагнхильд повернулась. Постояла у выхода, глядя на тёмную воду, на белые плечи, на мокрые волосы, плывущие по поверхности. Потом нашла глазами Сигрид.

Та стояла у стены, прижавшись спиной к камню. Не в воде и не на берегу. Лицо её было мокрое, но она не плакала. Она смотрела на Рагнхильд так, как смотрят на человека, который собрался уходить.

— Я не за него боялась, — сказала Рагнхильд.

Сигрид поняла. Не словами: движением плеч, чуть опустившихся, будто с них сняли груз.

— Спасибо, — прошептала она.

Рагнхильд кивнула. Подняла сакс, вложила в ножны. Повернулась и пошла прочь по скользким валунам, не оглядываясь. Каждый шаг отдавался в её ногах, как удар молота. Она знала, что оставила за спиной.

Эпилог

На рассвете драккары конунга Гудреда подняли паруса и ушли на восток, к франкским берегам. Ветер был попутный. Мужчины на вёслах пели, радуясь, что море снова их. Рагнхильд стояла на корме последнего корабля, держась за борт. Лицо её было спокойным, глаза сухими. Она смотрела на берег Корсики, который уменьшался, превращался в серую полоску, в тонкую линию, в ничто.

Старый Олаф подошёл и встал рядом. Постоял молча. Потом сказал, не глядя на неё:

— Тяжёлая цена.

— Я не платила, — ответила Рагнхильд.

— Платила.

Она не ответила.

А далеко на берегу, в прибрежном гроте, четыре женщины лежали на мокрых камнях, обнявшись, спящие и нежные. Над ними, по воде, кругами расходилась рябь. Где-то в глубине тёмные глаза с узкими щелями зрачков смотрели на уходящие паруса.

Сигрид лежала на боку, и сквозь сон ей казалось, что тёплая прохладная рука гладит её по волосам.

Что будет дальше, она не знала. Не знала, правильно ли это. Но впервые в жизни ей не нужно было казаться другой.


61   59025  20  

В избранное
  • Пожаловаться на рассказ

    * Поле обязательное к заполнению
  • вопрос-каптча

Оцените этот рассказ:

Оставьте свой комментарий

Зарегистрируйтесь и оставьте комментарий

Последние рассказы автора borka

стрелкаЧАТ +200