|
|
|
|
|
Сны Автор: mamuka40 Дата: 30 октября 2026 Романтика, Не порно, Фантастика, Странности
![]() Глава I: Невидимая На всех корпоративных фотографиях за восемь лет меня нет — фотографировала я. «Лаура, щёлкни нас», — и я щёлкала, и никому не приходило в голову, что по ту сторону телефона тоже кто-то стоит. Меня не замечали в толпе, не запоминали после встречи, на улице на меня не оборачивались. Жизнь моя была выстроена из аккуратных цифр. Бухгалтерия фирмы, которая торгует кафельной плиткой: накладные, сверки, квартальные отчёты, тихие шаги по линолеуму от стола к принтеру и обратно. Вечером — телевизор, чтобы в квартире звучал хоть чей-то голос. Диктор рассказывал о погоде в регионах, а я ела гречку из кастрюли, стоя у плиты: садиться одной за накрытый стол — это уже спектакль, а зрителей не было. Лицо у меня было правильное и пустое, как бланк, который забыли заполнить. Глаза серые, как зимнее небо над панельными домами. Одевалась я так, чтобы взгляд соскальзывал: бежевое, серое, тёмно-синее. Говорила так тихо, что на планёрках меня переспрашивали дважды, а на третий раз уже не переспрашивали. Даже тело смирилось. Оно не требовало внимания, не напоминало о себе, ничего не просило. В банке такие счета называют спящими: деньги лежат, движения нет годами, и никто не приходит. Мама назвала меня Лаурой в честь героини какой-то книги, которую так и не дочитала. Имя досталось мне на вырост, как пальто, а я в него так и не выросла. Единственный мой мужчина — третий курс, общежитие, всегда в темноте и всегда быстро — однажды назвал меня Леной. Я не поправила. С мамой мы виделись редко: она давно жила в другом городе, с другой семьёй, и звонила на Новый год. Вырастила меня бабушка — сурово, без нежностей — и научила главному, что знала сама: не высовывайся. Говорилось это так, как другие говорят «надень шапку». Летом мы сидели у неё на балконе, и я считала звёзды — до ста, до двухсот, сбивалась и начинала сначала. Бабушка сердилась: звёзды не считают, бородавки вырастут. Я считала шёпотом. А когда она уходила ставить чайник, махала им рукой — тем, кто, может быть, смотрит оттуда вниз. Бабушка видела это в тёмном стекле балконной двери и говорила, не оборачиваясь: «Не маши. Люди подумают — дурочка». Бородавки у меня не выросли. Выросла бухгалтерша. На потолке над кроватью до сих пор держались звёзды, которые я наклеила в двенадцать лет, — пластмассовые, жёлто-зелёные, из тех, что светятся в темноте. Бабушка ворчала из-за клея на побелке, но отдирать не стала. После её смерти квартира перешла ко мне, а звёзды остались на месте. Погасишь свет — и они горят минут двадцать: с годами всё светит хуже. Засыпала я всегда позже, чем они гасли. А в ту ночь уснула раньше. * * * Комната была залита янтарным светом, и у этого света не было источника — ни лампы, ни свечи. Светился сам воздух, тёплый, как солнце сквозь закрытые веки. Высоко, под самым потолком, было круглое окно, а в нём стояла ночь, набитая звёздами так плотно, что темноты между ними не оставалось. Столько не бывает. Бабушка не досчитала бы и до утра. И Он был там. Целиком я Его ни разу не разглядела — ни в ту ночь, ни потом. Видела кусками: тёмную прядь, упавшую на лоб; угол рта; тень от ресниц на скуле. Что Он высокий, я знала, потому что, когда Он наклонялся, свет заслоняло. Голос у Него был низкий и отдавался не в ушах, а в рёбрах, как гул поезда, когда стоишь на платформе слишком близко к краю. Руки двигались по мне так, будто не узнавали, а вспоминали. Здесь у неё родинка. Здесь, на большом пальце, шрам от кухонного ножа. Здесь, под коленом, она боится щекотки. Никто на свете не знал, где я боюсь щекотки. Я и сама забыла. Пальцы были прохладные и сухие, и пахло от Него морозом — посреди всего этого тепла. Там, где Он проходил, кожа просыпалась и больше не засыпала: сначала запястье, потом сгиб локтя, потом ямка под ключицей, про которую я не знала, что она умеет чего-то хотеть. Дыхание сбилось и не возвращалось. Между ног стало горячо и тяжело, и я, столько лет не позволявшая себе даже думать об этом, подалась за Его ладонью — сама, бесстыдно. Стыда во сне не было. Стыд остался в комнате с пластмассовыми звёздами и дожидался меня там до утра. Он смотрел на меня. Не сквозь, не мимо — на меня. Под таким взглядом нельзя было оставаться бежевой. Проснулась я мокрая — простыня под спиной, волосы на шее. Сердце стучало в горле. Звёзды на потолке давно погасли; во дворе мусоровоз грохотал баками. Я сунула ладонь между ног и вздрогнула, как от чужой руки. Часы на тумбочке показывали четыре семнадцать. Я встала, напилась воды из-под крана и стояла у окна, пока не замёрзли ноги. Это был сон. Сны ничего не значат. А кожа не соглашалась: каждое место, где прошли Его пальцы, отзывалось, стоило о Нём подумать. Утром в магазине у дома я не смогла поднять глаз на кассиршу. По мне же всё видно. * * * Сны повторялись. Он приходил каждую ночь. Имени не называл, но знал меня лучше, чем я сама. Каждую линию моего тела Он трогал уверенно, как своё, давно изученное, — а виделись мы всего несколько ночей. Губы касались шеи — того места под ухом, где бьётся жилка. Дыхание грело затылок, а голос, чуть хрипловатый, шептал слова, которых я не разбирала. Я кивала в подушку. С каждым разом Он заходил чуть дальше — и ни разу до конца. Я просыпалась на самом краю, за полвдоха, в скомканной влажной простыне, и долго лежала в темноте, слушая, как успокаивается сердце. Тело помнило Его, даже когда разум отказывался верить. А недостающие полвдоха я носила в себе весь день. На третью ночь я завела блокнот — в мягкой обложке, в клетку: в линейку я писать не умею, мне нужны столбцы. Дата. Время отбоя. Время пробуждения. Продолжительность. В графе «содержание» я написала одно слово, посмотрела на него и зачеркнула так, что порвала бумагу. Такой блокнот лежит у меня и сейчас — четвёртый по счёту. Столбцов в нём давно нет. Через неделю столбцы сложились в закономерность: ни одной пропущенной ночи, и просыпалась я всегда между четырьмя и пятью. Я набрала в поисковике «один и тот же сон каждую ночь», прочла про стресс, про неудовлетворённые потребности и про женщину из Саратова, которой десять лет снится лифт, — и закрыла ноутбук, как закрывают дверь, нечаянно открыв чужую ванную. Сумасшедшей я себя не чувствовала. Это и пугало: сумасшедшие, говорят, тоже не чувствуют. * * * Я начала меняться. Первыми это заметили на работе. Взгляд перестал искать пол: теперь я смотрела людям в лицо, и некоторые первыми отводили глаза. Бёдра откуда-то узнали, что они есть, и по коридору я шла, как по паркету танцевального зала, где никогда не бывала. На планёрке шеф предложил дать оптовикам отсрочку на девяносто дней. «Нет, — сказала я. — Тогда мы не закроем квартал». Сказала — и меня услышали с первого раза. Шеф, всё это время звавший меня «девушка из расчётного», заглянул в таблицу, потом посмотрел на меня и сказал: «Лаура права». Я обернулась посмотреть, какую Лауру он имеет в виду. Коллеги стали приходить за советом и задерживать на мне взгляд чуть дольше, чем требовал совет. В пятницу, на дне рождения у Серёжи из логистики, Вика забрала у меня телефон: «Дай сюда. Встань в середину». На снимке у женщины в центре было лицо, которое я узнала не сразу. Мир начал делать мне подарки. Кассирша — та самая — протянула скидочный купон: «Просто так». Мужчина в кофейне заплатил за мой капучино и ушёл, не дождавшись моего «спасибо». Лотерейный билет я купила на сдачу, ради смеха, и выиграла — не миллион, но столько, что за деньгами пришлось идти с паспортом. Судьба, которая тридцать с лишним лет смотрела мимо, повернула голову. Всякий раз я пугалась. Бухгалтерия учит одному: бесплатного не бывает. Бывает отсроченный платёж. Волосы, всегда тусклые, заблестели, губы стали ярче. Платье я увидела в витрине по дороге с работы — красное, по фигуре, на манекене без головы. В примерочной было тесно и пахло чужими духами. Молния шла по спине, и до верха я не дотянулась. «Вам помочь?» — спросила продавщица из-за шторки. «Нет», — сказала я, вывернула руку так, что хрустнуло плечо, и застегнула сама. Потом долго стояла к зеркалу спиной: красное было на мне, как чужое имя. Когда я повернулась, у женщины в зеркале оказалась талия, о которой я не знала, и грудь, которую платье не прятало, а предъявляло. Я оглядела её сверху вниз, как в метро оглядывают незнакомку, прикидывая, сколько стоит, — и под тканью напряглись соски: от одного этого взгляда, моего собственного. Уши горели. Глаз я не отвела. Записалась на сальсу. Партнёры менялись каждые три минуты, и каждый брал меня за талию так, словно ему повезло. Тело двигалось уверенно, с ленцой: этот язык оно знало давно и только ждало, когда с ним заговорят. На улице теперь оборачивались. От этих взглядов было тепло, как от батареи в мороз. И всё-таки иногда хотелось обратно, в бежевое: когда на тебя смотрят, приходится всё время что-то делать с лицом. Но ночи принадлежали Ему. Однажды я решила не спать: вдруг это зависимость, вдруг именно так и начинается то, о чём пишут в брошюрах у наркологов. Пила крепкий чай, до трёх смотрела повторы сериалов, держала запястья под холодной водой. Кожа скучала по Его пальцам, затылок — по Его дыханию, но я досидела до будильника. Утром кассирша посмотрела сквозь меня. В зеркале лифта было бежевое. На планёрке меня переспросили — дважды. Следующей ночью я спала. А через день купила в аптеке снотворное — не чтобы уснуть, а чтобы скорее вернуться туда, где меня ждали. Аптекарша спросила, давно ли у меня бессонница. «Всю жизнь», — ответила я. Это была правда, только не та. Нас учили: в учёт берётся всё, что влияет на финансовый результат. Сны влияли — купоном, капучино, выигрышем, красным платьем, шефом, который выучил моё имя. И одной ночью без сна, после которой всё это пропало. Значит, по всем правилам учёта, они существовали. И я больше не хотела просыпаться. Глава II: Пробуждение Он пришёл, когда я перестала ждать хоть чего-нибудь наяву. Вечер был обычный, ноябрьский: моросило с обеда, к тротуару прилипли листья, у зонта торчала сломанная спица, и я несла его, не раскрывая. Думала о квартальном отчёте. О нём теперь думалось легко и без радости: дневная жизнь шла в гору, а жила я ночью. Над городом висело низкое оранжевое брюхо облаков. Звёзд здесь не бывает. Он стоял на углу у аптеки, под зелёным крестом, и выглядел так, будто Его вклеили в этот вечер с другой фотографии — резче, ярче, в другом освещении. Шёл дождь, а на плечах у Него не было ни капли. Узнала я Его сразу. Не лицо — лица я ни разу не видела целиком, — а то, как Он стоял: чуть наклонив голову, как прислушиваются к звуку из соседней комнаты. Он шагнул навстречу — легко, как ходят по собственному двору, — и улыбнулся одним углом рта. Так улыбается человек, который читал твой блокнот. И зачёркнутое слово тоже. Ноги стали ватные, как в процедурном кабинете, когда медсестра уже затянула жгут. Между ног потяжелело так, что я свела колени прямо посреди тротуара. «Сумасшедшая, — подумала я очень спокойно. — Вот, значит, как это выглядит». — Ты, — сказала я. Голос, привыкший к шёпоту, не рассчитал силы и сорвался. Он кивнул — спокойно: всё это было решено задолго до сегодняшнего вечера. — Я должен был прийти, когда ты будешь готова. Ты готова, Лаура. Лаура. Он произнёс это так, что имя наконец пришлось мне впору. И было в Его голосе что-то ещё — так говорят врачи, когда новости хорошие, но не все. Я, за восемь лет не пригласившая к себе никого, кроме сантехника, сказала: «Пойдём». У двери квартиры ключ не попадал в скважину. Он не стал помогать — стоял и ждал, и под этим ожиданием ключ вошёл сам. * * * В ванной я сняла мокрое и надела первое, что висело на крючке, — старый махровый халат с подпалиной от утюга на рукаве. Переодеваться второй раз было бы ещё стыднее. Сидели мы на полу в кухне: стул там был один, второй мне ни разу не понадобился. Мы не касались друг друга. Ни объятий, ни поцелуев. Чай остывал в чашках. В батарее булькала вода, у соседей сверху кто-то ходил в тапках, на площадке хлопнула дверь лифта. А Он говорил, и голос входил в меня так, будто во мне давно было оставлено место именно под эти слова. Он говорил о том, кто Он. О древнем народе, который переходит из мира в мир. О том, что они ищут женщин — не всех. Особенных. Тех, чья душа может выносить то, что не рождалось на этой планете. — Откуда? — спросила я. Он не показал вверх. Он показал вниз — на линолеум и сквозь линолеум, сквозь бетон и землю, туда, где на другой стороне планеты сейчас стояла ночь. — Звёзды со всех сторон, — сказал Он. — Не только над головой. Об этом я никогда не думала. Всю жизнь у меня под ногами было небо. — Мы не ломаем. Мы раскрываем. — Он смотрел мне прямо в глаза. — Ты не случайна. Ты избранная. Ты откликнулась. Откликнулась. Значит, меня звали — или звала я? Мне вспомнился балкон, бабушкино «не маши» и то, как я всё равно махала — снизу, из темноты, тем, кто, может быть, смотрит. Выходит, кто-то смотрел. Я держала чашку двумя руками, как в детстве, когда болеешь. Ведь я всю жизнь хотела, чтобы меня выбрали. Не захотели — захотеть можно и пирожное в витрине. Выбрали. Признали. Сказали: ты — для этого. Он меня не касался. Его ладонь лежала на линолеуме в двух сантиметрах от моей, и я смотрела на эти два сантиметра, как ни на одного мужчину в жизни не смотрела. Каждое Его слово было прикосновением. Грудь поднималась тяжело, махра тёрла соски, как наждак. Под халатом не было ничего, под халатом было мокро, и я сидела, сжав колени, и знала, что Он знает. Я хотела Его. Хотела, чтобы Он прижал меня к стене, сорвал этот халат вместе с подпалиной, чтобы вошёл — сразу, резко, без ласк. Или только с ними. Но Он не спешил. Сидел и смотрел. И этот взгляд был хуже любых рук: руки можно оттолкнуть. * * * Он предложил мне выбор: остаться и забыть всё — или стать Его женой. Для этого нужна подготовка. Операция. Изменение. — Операция? — В этом слове пахло хлоркой и бахилами. — Это не больно. Это пробуждение. Настоящее. Ни одной накладной я не подписала, не сверив каждую строку. Я начала сверять. — Это можно будет отменить? — Нет. — Что изменится? — Ты сможешь выносить. — Что выносить? Сколько? — То, что придёт. — А я? Я останусь собой? — Ты всегда будешь понимать, что с тобой происходит. — А если я передумаю? — Ты всегда сможешь сказать «нет». Он отвечал ровно на то, о чём я спрашивала, — ни словом больше. Поставщиков, которые так отвечают, я заставляла присылать расшифровку. Расшифровки я не попросила. Он сидел и ждал следующего вопроса, а мои вопросы с каждой секундой мельчали: так торгуются из-за копеек, когда тебе протягивают подарок. Ещё один — и я снова стала бы той, кем была всю жизнь: женщиной, которая проверяет накладные. Я замолчала. Сейчас я могу перечислить все вопросы, которых не задала. А тогда не задала больше ни одного. Я мысленно расчертила лист на две колонки: что я потеряю, если уйду, и что — если останусь. В левую легли квартира, работа, стаж, мама, которая звонит на Новый год, сальса по четвергам. В правой стояло одно слово, Его собственное: «забыть». Забыть — значит вернуться в бежевое и даже не помнить, что бывает иначе. Снова фотографировать чужие дни рождения. Снова засыпать позже, чем гаснут звёзды на потолке. Страшно было так, что звенело в ушах. Так в детстве стоишь на вышке в бассейне: внизу вода, сзади очередь, и спуститься обратно по лесенке стыднее, чем прыгнуть. Шагнёшь — и наконец станешь собой. Или разобьёшься. Но собой. Наутро я уволилась. Офис, папки, кофемашина с вечно полным контейнером для гущи — всё стало картонным. Коллеги уговаривали. Шеф позвал к себе, предложил повышение и смотрел обиженно, как обокраденный. Я подписала заявление без отработки; бухгалтер во мне подсчитал, во что это обойдётся, и махнул рукой. На меня глядели с суеверной опаской — так глядят на человека, который выиграл в лотерею дважды. Квартиру я продала за три недели — дешевле, чем могла бы. Перед тем как отдать ключи, встала на кровать и отковырнула ногтем одну звезду с потолка. Остальные оставила новым хозяевам: пусть светят им по двадцать минут. Телефон я отключила. Страницы в соцсетях удалила — сорок три друга, из них живых, то есть хоть раз мне написавших, четверо. Маме набрала: «Мама, я уезжаю», — посмотрела на эти три слова и стёрла. Прощаться ни с кем не захотела. Невидимой я была всю жизнь, но впервые — по собственному решению. Дом я купила на отшибе — почти заброшенную ферму. Ферма — сказано громко: дом с провалившимся крыльцом, сарай, яблони, которые лет десять никто не обрезал, и поле до самого леса. Приехала я ночью, в декабре. Таксист высадил меня у калитки, развернулся и уехал, не дожидаясь, пока я дойду до крыльца. Я поставила чемодан в мокрую траву и задрала голову. Звёзд было столько, что стало неловко — как в гостях, где все тебя знают, а ты никого. По привычке я начала считать и бросила на третьей сотне. Ковш висел над лесом ручкой вниз, и я нашла его первым, как в детстве. Он ждал меня в доме. * * * — Ты готова? — спросил Он, когда я вошла. Я не ответила. Я разделась — сама, при свете, первый раз в жизни при свете. Пуговицы на кофте, молния на юбке. Застёжка лифчика заела, и я засмеялась — коротко, от страха. Он подождал, пока я справлюсь, и помогать не стал. Бельё у меня было телесного цвета, то есть никакого. Я сложила его на стул — стул здесь тоже был один, — выпрямилась и опустила руки. Он смотрел, не касаясь. В Его взгляде не было того, чего я боялась больше всего, — оценки. Была голодная нежность. — Тогда ложись, — сказал Он. Это не было сном. И не было явью. Он держал меня за руку, когда всё началось. Свет зажёгся внутри. Я видела его сквозь кожу — так видно фонарик, если зажать его в кулаке: розовые края пальцев, тёмные тени косточек. В животе всходило солнце. Я не кричала. Я пела. Я, которую на планёрках переспрашивали дважды, пела так, что было слышно, наверно, в лесу, — голос срывался на хрип, на стон, на смех сквозь слёзы, и мне не было стыдно ни за один звук. Потом Он лёг рядом. Кожа у Него была прохладная, а я горела, и там, где мы соприкасались, — бедро к бедру, грудь к Его груди — мой жар уходил в Него и не возвращался. Пахло от Него холодом — так пахнет на балконе в январе, когда открываешь дверь: снегом и железом перил. Я уткнулась Ему в шею и дышала этим холодом, и колени у меня разошлись раньше, чем Он попросил, — я сама испугалась, какая я, оказывается, нетерпеливая. Он входил в меня не торопясь, как входят в храм. Каждое движение отдавалось в позвоночнике — позвонок за позвонком, снизу вверх, и я считала их, сбивалась и начинала сначала. Я потянулась к Его губам. Он отвернул лицо и поцеловал меня в веко — в одно, потом в другое. «У них так не принято», — решила я и больше не тянулась. Свет во мне понемногу гас, и в темноте у Него на плече проступили семь светящихся точек. Я пересчитала — я всегда пересчитываю. Ковш. Большая Медведица, которую с бабушкиного балкона я находила быстрее всех других созвездий. Я накрыла её ладонью, чтобы не потерять. С каждым толчком внутри что-то сдвигалось — тяжёлое, неподъёмное — и сдвигалось легко. Таз расходился. В груди набиралось тепло, до краёв. Страха не было. Я лежала и разрешала. * * * Утром Его не было. Я вышла на крыльцо босиком, накинув кофту. На траве лежал иней, на яблоне сидела ворона. Тело было лёгкое и чужое, как после высокой температуры. Я села на ту ступеньку, которая ещё держала, и смеялась, пока не заледенели ступни. Потом были другие ночи. Он приходил с темнотой, и каждую ночь я узнавала о себе что-нибудь, чего не знала тридцать четыре года: что я смеюсь, когда мне хорошо; что у меня чувствительная поясница; что я умею просить — и даже не краснею. Одна ночь была январская, с таким морозом, что в стенах трещали брёвна. Я сама вытащила Его на крыльцо — показать Ковш. Накинула тулуп, оставшийся от прежних хозяев, — он пах нафталином и чужим табаком, — и босиком встала на доски. Ковш висел над полем весь, до последней звезды. — Вот, — сказала я. — Отсюда видно лучше, чем с балкона. Он смотрел не на небо, а на меня. Я расстелила тулуп на досках и потянула Его вниз. Сама. Доски были ледяные, Его кожа — прохладная, а я горела так, что от меня шёл пар, и смеялась, потому что у меня стучали зубы. Я села сверху и запахнула тулуп у Него за спиной, и мы оказались внутри, как в палатке: я, Он и мой жар, которого хватало на двоих. Ковш стоял теперь у меня над головой и светился у Него на плече — два сразу. Я хотела пересчитать звёзды и не стала. Двигалась я сама, как хотела, а Он позволял, и скоро я перестала чувствовать мороз — только Его холод внутри и свой жар вокруг этого холода. Потом, когда я отдышалась, Он спросил: — Зачем ты махала? Про балкон я Ему не рассказывала. Ни разу. — Чтобы кто-нибудь увидел. — Я видел, — сказал Он. Я не спросила когда. Кажется, с той ночи я перестала спрашивать о главном. Глава III: Вечная Мать Однажды утром меня затошнило прямо в постели, и пальцы дрожали так, что я не сразу справилась с упаковкой. Тест я купила ещё в городе, на всякий случай, — бухгалтерская привычка держать резерв. Две полоски проступили сразу, не дождавшись положенных трёх минут. Даже это у нас было не как у людей. Детей я не хотела — так я отвечала маме, когда та раз в год вспоминала спросить. А боялась я другого: вдруг ребёнок тоже окажется невидимым. Что, если я передам ему это, как передают по наследству близорукость? Беременность шла слишком быстро. К концу первого месяца живот был как на третьем, ко второму я почти перестала вставать. В блокнот я записывала: неделя, обхват, самочувствие. Портновский сантиметр нашёлся в комоде у прежних хозяев, а на косяке спальни — их карандашные чёрточки: «Таня — шесть лет», «Таня — семь лет», и так до одиннадцати. Дальше косяк был чистый: дети однажды перестают давать себя измерять. Я мерила живот рядом с Таниными чёрточками, и цифры менялись быстрее, чем я успевала их записывать. Тело менялось. Слух обострился так, что я слышала, как с яблонь срывается снег — каждый ком отдельно, — и как под полом скребётся мышь. Кожа стала такой чувствительной, что простыня по утрам казалась жёсткой, как больничная. Мысли приходили ясные и чужие, уже готовые, и я не всегда знала чьи. Его голос я слышала и днём, когда Его не было рядом, — не словами. Так слышишь холодильник: перестаёшь замечать, а стоит ему замолчать — оборачиваешься. Это успокаивало. И тревожило: никогда ещё я ни с кем не была так долго и так близко. Даже с собой. В феврале я нашла в чемодане телефон и включила — сама не знаю зачем. Пропущенных не было: всё это время он лежал выключенный. Мама звонила на Новый год, если звонила, — в пустоту. Проверить это было уже нельзя, и я решила, что звонила. Пришло одно сообщение, от Вики: «Лаура, ты куда пропала?! Шеф ищет авансовые за декабрь, никто не знает, где папка». Меня искали. Папку. Я выключила телефон и больше его не включала. Как-то мне захотелось солёного огурца — так, что свело скулы. Я сказала об этом вслух, не надеясь, что Он поймёт. Он долго смотрел на меня, потом ушёл и вернулся из погреба с трёхлитровой банкой, оставшейся от прежних хозяев. Крышка в ржавчине, на боку бумажка: «Огурцы. Август девятого». Я смеялась так, что заболел живот. Он стоял с банкой и смотрел на меня с тем же вниманием, с каким смотрел, когда я пела. А через день я накричала на Него из-за полотенца. Он сложил его вчетверо, а я всю жизнь складываю втрое. Кричала долго, со слезами, сама себя не узнавая, — из-за полотенца. Он выслушал, сложил втрое и больше никогда не путал. На третий месяц я уже не вставала. Лежала на огромной кровати, обложенная подушками, в полумраке, пропахшем травами, которые Он приносил каждый вечер: пахли они мокрым сеном и йодом. Живот был тугой и тяжёлый, и он дышал. Не я им дышала, а он сам, своим ритмом, и мне приходилось подстраиваться, как подстраиваешься под шаг того, кто идёт рядом. По ночам он светился. Я не знала, выживу ли. Рёбра расходились, и в темноте я слышала, как они поскрипывают — точь-в-точь половицы. Если я умру здесь, думала я, никто не узнает. Никто на свете не знал, где я. Впервые в жизни это не обижало — пугало, но не обижало. Но Он был рядом. Садился на край кровати, клал ладонь на живот — и живот затихал, как затихает класс, когда входит учитель. Шептал что-то на своём языке. Я не понимала ни слова, и это было лучше любых слов: в незнакомом языке не расслышишь фальши. И я была счастлива. Я знаю это по почерку: в записях того времени он круглый, как в школьных прописях. Перед сном я перебирала имена, как когда-то звёзды: Илья, Марк, Север. Ни одно не подходило — я ведь не знала, кто там. * * * Когда пришёл срок, тело знало, что делать, раньше меня. Я не родила — я раскрылась. Боли я не помню. Помню свет: он шёл из меня, и в нём была видна каждая пылинка над кроватью. Помню руку, которая сжимала мою. Помню, что снова пела — ту же песню без слов, что в первую ночь, — только голос был уже не мой: ниже и шире. А потом появился он. Ребёнок. Нет — существо. Чистый, тяжёлый, как планета, и при этом лёгкий: он не лежал на простыне, а держался над ней на ладонь. Ростом со взрослого мужчину, но без единого угла, без единой резкой линии. Кожа серебристая, как свет в ледяной воде. Глаза тёмные, без белков, и в глубине стояли точки света — так, говорят, со дна колодца видны звёзды среди бела дня. Он посмотрел на меня, и я ушла в этот взгляд с головой, как в омут. До рассвета он пробыл с нами. Не плакал, не искал грудь — смотрел. Молоко пришло к утру, горячее, распирающее, и я протянула к нему руки. Но края его уже бледнели. Серебро уходило из него в воздух — медленно, как туман с поля. — Куда? — спросила я. — Возвращается к звёздам, — сказал Он и сжал мою руку. Я хотела встать — и не смогла. Хотела закричать — и не закричала: кричать было не на кого. Когда в углу осталось только светлое пятно на обоях, а потом не стало и пятна, я подняла руку и помахала. «Не маши, — сказала бы бабушка. — Люди подумают — дурочка». Людей не было на три километра. Я махала, пока не затекло плечо. Маме, когда она уезжала, я, кажется, не махала. Мне было четыре, и бабушка держала меня за обе руки. В блокноте я написала: «Первый» — и оставила место для имени, которого не успела придумать. Через час увидела, что заполняю это место цифрами: рост, время. Вес ставить было нечего — он ведь не лежал. Я зачеркнула цифры и написала: «Ушёл на рассвете». Время ставить не стала. Весь день я прислушивалась к углу, где он был. Ждала звука, которого он ни разу не издал. * * * Я выжила. Он ухаживал за мной так, как ухаживают за единственным экземпляром: бережно и с полной уверенностью, что я избранная. Тело восстановилось быстро — слишком быстро. Но не таким, каким было раньше. После того как первый ушёл, во мне стало пусто, как в квартире после переезда: голые стены и эхо от каждого шага. Я лежала и слушала это эхо. Мне хотелось, чтобы пустоту заняли. Чем угодно. Им. Через неделю Его пальцы прошли по животу — ещё не опавшему, мягкому. Я вздрогнула: кожа отзывалась на каждое касание болью, растяжки саднили, низ живота тянуло. «Ты боишься?» — прозвучало прямо у меня в голове. Боялась ли я? Да. Но иначе, чем раньше. Раньше я боялась, что со мной никогда ничего не случится. Теперь — что случится слишком много. Его ладони легли мне на грудь — осторожно, робко, — и я застонала: молоко выступило сразу, густое, и тонкая ночная рубашка промокла насквозь. Он провёл пальцем по соску и поднёс палец к моим губам. Я попробовала. Молоко было тёплое, а на вкус — холодное: пресное, с металлом, как снег, который в детстве слизываешь с варежки. Так пахло от Него в первую ночь. — Я не могу... так скоро... — Голос у меня сел. Он остановился. Убрал руки и ждал — так же, как ждал у моей двери, пока ключ не попадёт в скважину. Не уговаривал. Он мог встать и уйти — так я прочла Его спокойствие, ровное дыхание, неподвижные руки. Его рук не было на мне минуту, может быть, две. Эти две минуты оказались страшнее родов: дом снова становился пустым. Я сама взяла Его за запястье и вернула руку туда, где она была. — Не надо осторожно, — сказала я. Осторожно со мной обращались всю жизнь — как с мебелью, которую боятся поцарапать. Он вошёл резко, почти жестоко. Я вскрикнула. Измученное тело принимало Его с болью, и боль была настоящая, и наслаждение было настоящее, и они не мешали друг другу. Я держалась за Его плечи, за Ковш, и смотрела Ему в лицо — впервые не отводя глаз, — пока лицо не поплыло от слёз. Слёзы текли сами, в уши, на подушку. И тогда, на самом дне, под Его тяжестью, внутри что-то шевельнулось — едва-едва, как рыбка в банке поворачивается боком. — Нет... так скоро... не может быть... Я замерла. Во рту пересохло, сердце колотилось о рёбра, и я не могла бы сказать, ужас это или восторг: симптомы у них одинаковые. Потом Он пил моё молоко, припав к груди, как младенец, а я гладила Его волосы, слишком гладкие и прохладные. Молоко приходило для того, кто ушёл. Пил его тот, кто остался. Я старалась об этом не думать. Он поднял голову. Губы у Него блестели. — Ты создана для этого, — сказал Он. Тогда я услышала в этом признание. В Его глазах было то, что я так отчаянно хотела принять за любовь. Ладонь легла мне на живот — туда, где уже начинался следующий. Я закрыла глаза. Через несколько месяцев мне предстояло рожать снова. И снова. Эта мысль пугала. Но грудь уже тяжелела к новому кормлению, и тело решало за меня быстрее, чем я успевала испугаться. * * * Второй ушёл так же, на рассвете, в начале июня. Третий — в июле, днём, при солнце, и я впервые разглядела, как серебро, уходя, на миг рассыпается радугой. В блокноте прибавлялись строчки. Махала я каждому. К августу грудь стала такой тяжёлой, что лежать на боку я могла, только подложив под неё полотенце, сложенное втрое. Сама повернуться уже не могла: просила, и Он поворачивал. Живот снова рос, хотя прошлые роды были всего три недели назад. В саду падали яблоки, и я слышала каждое. Вечерами Он втирал мне в растяжки масло. Масло пахло липовым цветом и чем-то аптечным, а пальцы у Него на моей коже согревались не сразу: сначала холод, потом скольжение, потом тепло — в этом порядке, каждый раз. Он вёл ладонями от боков к пупку и обратно, по каждой серебристой полосе отдельно, лицо у Него было сосредоточенное, и я лежала и не могла понять, забота это или осмотр. Решила: забота. Потом Он подносил к моим губам чашу. — Пей. Нектар был густой и тёплый, цвета липового мёда. Сначала сладко, потом пощипывает язык — как в детстве, когда лизнёшь «Крону», проверить, не села ли. Сок стекал по подбородку на ключицы, и через минуту грудь начинало распирать, а соски темнели и делались такими чувствительными, что больно было от взгляда. Когда Его пальцы коснулись груди, молоко брызнуло тонкими струйками, и кожа там, где оно стекало, отливала перламутром. Он наклонился. Язык у Него был нечеловеческий — длинный, гибкий; он обвивал сосок, а звуки были такие, что я радовалась одному: никто не слышит. Ближайшее жильё было за лесом, и всё равно было стыдно — перед окнами, перед полем, перед яблонями. — Ферма — это я, — сказала я вслух, чтобы стыд стал шуткой. Он поднял голову и подумал. — Нет. Ферма — это дом, сарай и поле. Ты — Лаура. Я засмеялась, и молоко брызнуло Ему на щёку. Он не двигался. Лежал рядом, ладонь — у меня на животе, и ждал. Я знала чего. От одного этого ожидания внутри всё подобралось. — Скажи, — сказал Он. — Ты знаешь. — Я хочу услышать. Всю жизнь меня переспрашивали дважды. Я сказала один раз, ровно, как зачитывают на планёрке цифры: — Хочу. Никто не переспросил. Он вошёл, и всё совпало — до копейки, как сходится баланс. Только сводила этот баланс не я. Он двигался, а я лежала на боку, на полотенце, сложенном втрое, и не могла пошевелиться — ни навстречу, ни прочь. Всю жизнь я принимала по сто решений в день: провести или не провести, в какой квартал отнести, кому звонить насчёт сверки. Здесь решать было нечего. Его ладони сжимали грудь в такт движениям, молоко текло нам на животы и смешивалось с потом, и живот с каждым толчком светился ярче — я видела это сквозь ресницы: чем мне было лучше, тем ярче свет. Тогда я подумала: красиво. Меня свело коротко, так что клацнули зубы, и где-то в глубине защекотало. Знакомо. Новое зачатие. Я заплакала — так плачут на вокзале, когда тебя встречают, хотя ты никого не предупреждала. Он перевернул меня, как куклу, на другой бок и приник к другой груди. Я хотела этого — чтобы меня ворочали и чтобы при этом не отпускали. Хорошо, что лицо было в подушке. — Скоро тебе понадобится больше питания, — сказал Он. Я кивнула в подушку. В зеркале напротив смутно отражалось огромное тело, и оно светилось. Я смотрела долго. Восемь лет я глядела в зеркало ровно столько, сколько нужно, чтобы причесаться, а теперь не могла отвести глаз. Не высовывайся, бабушка? Куда уж теперь. Это и была моя настоящая форма. Не серая мышка из расчётного — переполненная, оплодотворённая, вечно кормящая богиня. Глава IV: Мать звёздных детей В сентябре я попросила вынести меня на крыльцо — посмотреть на яблоки. Они падали всю ночь, я слышала каждое, и мне хотелось увидеть их на земле, красные в мокрой траве. — Не сейчас, — сказал Он. — Тело готовится. Сказал без жёсткости, тем же голосом, каким говорил «пей». И подложил мне под спину ещё одну подушку. Через несколько дней я проснулась, а потолка над кроватью не было. Надо мной стоял купол, прозрачный, и в нём небо. Как это случилось, я не видела. Дом теперь гудел — ровно, низко, как трансформаторная будка за гаражами, — и скоро я перестала слышать этот гул, как перестаёшь слышать собственную кровь. — А яблоки? — спросила я. — Их кто-нибудь собрал? Он поправил подушку и не ответил. Окон в куполе не было — только небо. Первое время я каждую ночь находила Ковш: он висел у правого края, ручкой к лесу, которого я больше не видела. Потом стала находить не каждую ночь. Потом перестала находить совсем. Что сдвинулось — небо или я, — я не знала. Раздутая, тяжёлая, как выброшенная на берег морская тварь, я полусидела на горе подушек: лежать на спине я уже не могла. Чтобы повернуться, надо было просить. Чтобы попить — просить. Подушки съезжали под моим весом, и Он поправлял их по нескольку раз за ночь, а я каждый раз говорила «спасибо», как в кофейне. Живот возвышался надо мной и светился изнутри, и сквозь оболочку проступали тени — шевелились, копошились. Я смотрела на них с гордостью и не могла сосчитать. Раз в неделю Он мыл мне голову: таз, кувшин, полотенце, сложенное втрое. Вода была тёплая, а руки — холодные, и я закрывала глаза и думала, что так моют голову детям. Мне так не мыл никто. Бабушка тёрла хозяйственным мылом и говорила: «Терпи». Дети уходили теперь часто — по одному, по двое, на рассвете и среди дня. Махать я перестала. На котором по счёту — не помню. Блокнот помнит. Страница того времени: «Четвёртый — через месяц после третьего. Пятый — через три недели. Шестой, седьмой — через шестнадцать дней. Восьмой — через одиннадцать. Девятый, десятый, одиннадцатый — через неделю. Двенадцатый —» Дальше строчки нет. Время я больше не ставила. — Какое сегодня число? — спросила я. Он подумал. — Пятый день цикла. Я хотела спросить не это. * * * Он появлялся с сумерками. Кожа стала такой чувствительной, что ласку от боли я отличала только по направлению: снизу вверх — ласка, сверху вниз — боль. — Мы не можем... — сказала я. Я боялась не Его — тела, которое могло не выдержать. Он склонился ко мне. Под кожей у Него проступили лиловые нити, и я проверила: коснулась плеча — нити на плече вспыхнули; убрала руку — потускнели. Значит, я была Ему нужна. Не только живот — руки тоже. Я потянула Его к себе. Он поднял меня — меня, с моей массой — и вошёл. Внутри всё было другим, и Он доставал туда, куда раньше было нельзя. Я вскрикнула коротко и стала ждать, когда это пройдёт. Прошло не так, как я ждала. Его пальцы нашли то единственное во мне, что осталось прежним, маленьким и моим, — и я завыла, как не выла никогда в жизни, и мне не было стыдно. Тряхнуло на одном вдохе. Внутри щёлкнуло, и я знала: снова. Ещё один плод. — Хорошие показатели, — сказал Он мне в висок. Я услышала в этом нежность. Тогда я всё слышала как нежность. Потом Он пил из меня, как всегда, — спокойно и жадно. Он приходил каждый вечер в одно и то же время и уносил своё, и после этого живот светился ярче. «Инкассатор», — подумала я и не стала прогонять слово. Только не произнесла. В зеркале, которое Он теперь приносил всё реже, я видела расползшиеся бёдра, грудь, тяжёлую, как яблоки на ветке, которую забыли подпереть, и живот, внутри которого двигались тени. Всё тело было исписано растяжками — серебристыми, как письмена на языке, которого я не знала. Зеркало Он уносил раньше, чем я успевала насмотреться. Тело знало, зачем оно. И я любила его за это. * * * И всё же иногда ночью, между снами, мне становилось страшно. Не за жизнь. За душу. «Я — это ещё я?» — спрашивала я и прислушивалась к себе, как к пустой комнате. Мысли текли непривычно гладко, будто кто-то нежно подталкивал их изнутри. Я начинала думать фразу, а заканчивал её Он. Я проверяла себя планом счетов, как проверяют пульс. Пятидесятый — касса. Пятьдесят первый — расчётные счета. Шестидесятый — поставщики. На семидесятом я запнулась и долго лежала в темноте, пока не всплыло: расчёты с персоналом по оплате труда. От облегчения я заплакала. Потом попробовала вспомнить бабушкино лицо — и не смогла. Голос помнила. Лица не было. Ночью я проснулась и долго искала Ковш над куполом. Не нашла. Опустила глаза — и увидела его у себя на запястье: семь светящихся точек под кожей, ручкой к локтю. Я потёрла их пальцем, как трут пятно на скатерти. Они не стёрлись. Сны стали другими. Металлические залы. Стеклянные стены, за которыми стояли звёзды — ровными рядами, по линейке, как цифры в ведомости. Я рожала по команде, без крика и без боли. Я была строчкой. Когда хотелось закричать, Он приходил. Садился в изножье, в темноте, молча. Пальцы гладили меня по лбу — и через минуту я уже не помнила, о чём собиралась кричать. «Может, это любовь?» — думала я, прижавшись к Нему потной щекой. Может, быть сосудом — это и есть предназначение? Может, я не жертва. А избранная. Он шептал мне на ухо: — Ты наша. Навсегда. — Ты мост между мирами. Раньше от этих слов у меня кружилась голова. Теперь я лежала и думала: мост — это то, по чему ходят. А потом Он попросил: «Спой». Ту, без слов, из первой ночи. Дыхания хватало на полстрочки, я пела шёпотом, с остановками, а Он слушал, закрыв глаза. Так не слушают показатели. И всё-таки верила. Потому что выбора не было. Потому что тело давно принадлежало Ему. * * * На четырнадцатом цикле (или на пятнадцатом: я, ни разу в жизни не ошибившаяся в балансе, сбилась со счёта) я проснулась раньше обычного. Живот молчал. Ни толчков, ни шевелений. Только моё собственное дыхание — рваное, непривычное. Он не пришёл. Комната была пуста. Ни гула. Ни Его. Дом молчал, и в этой тишине я лежала под куполом, голая, липкая, и смотрела на чужие звёзды. Без Него в комнате пахло, как в палате, где давно не открывали окно: молоком, потом и сладким, которое начало киснуть. Я попробовала встать. Получилось только сесть — на минуту, с темнотой в глазах. До двери было шагов шесть. Я посчитала. Шести шагов у меня не было. Тело больше не принадлежало мне. Оно стало устройством. Тёплой живой машиной, смазанной изнутри. Я перечисляла себя, как основные средства при инвентаризации: матка, молочные железы, родовые пути. Всё на балансе. Всё в рабочем состоянии. Я провела пальцами между ног. Мокро. Готово к Нему. Всегда. И в этом была отвратительная правда. Меня натренировали — тело, нервы, мысли — ждать Его. Раздвигаться на звук шагов. Течь от одного прикосновения. Открываться от ласки, как створка, как цветок. Нет. Не цветок. Механизм. Где-то далеко, на самом краю слышимости — там, откуда раньше приходило «Ты боишься?», — прошелестел Его голос. Не мне. Он говорил с кем-то на своём языке, и я не поняла бы ни звука, но одно слово дошло, как доходит до тебя собственное имя в чужом разговоре: «Удачный». Так говорят об опыте. Об образце, который можно запускать в серию. Он мог бы всё это остановить — и не стал. Потому что я — удачный прототип. Гипотеза, сказала бы я на работе. Одно слово — не первичный документ. Гнев документов ждать не стал. Тихий. Ровный. Как лезвие. Лезвие прошло сквозь меня и отрезало всё лишнее: сладкие слова, влажные ласки, сказки о любви. Меня не выбрали. Меня отобрали — как отбирают на племя. Я — инкубатор. А он — не любовник. Он — пользователь. Глава V: Последний цикл Гнев не ушёл — устал, как устаёт рука, которую слишком долго держишь сжатой в кулак. Лезвие я спрятала, как прятала когда-то от бабушки свой счёт звёзд, и промолчала. Он ничего не заметил. Или заметил и решил, что это неважно. Впервые у меня от него была тайна. Я завела двойную бухгалтерию. Для него — прежняя улыбка, прежний кивок. Для себя — блокнот. Я сделала то, что умею: аудит. Число — по его счёту, другого у меня не было. Время прихода. Что сказал. Через три цикла картина сошлась. Приходил он минута в минуту, хотя часов в доме не было. «Ты самая прекрасная» — в третью ночь цикла, каждый раз в третью, теми же словами, с тем же наклоном головы. Интервалы сокращались ровно, как по графику погашения. А живот светился ярче всего в те ночи, когда мне было лучше всего. Моё удовольствие тоже шло в дело. Я пересмотрела старые записи — с первых страниц, ещё со столбцами. Купон. Капучино. Лотерея. Ночь без сна, после которой меня снова переспросили дважды. Я думала, это судьба повернула голову. Это был откорм. На полях я написала: «Не верю». Вечером смотрела, как он садится в изножье. Лицо было прежним. Либо он не читает. Либо ему всё равно, верю я или нет. Гипотеза подтвердилась. Документов теперь хватало. Тогда я и начала писать всё это — с фотографий, на которых меня нет. * * * Тело износилось до предела. Кожа на животе стала тонкой, как калька, и сквозь неё было видно всё, что под ней. Лёгкие с трудом поднимали воздух. Голова всё чаще свешивалась набок, как у куклы, забывшей свою роль. Пальцы опухли — кольцо бы теперь не налезло, подумала я и усмехнулась: кольца у меня никогда не было. Стать его женой — у них, наверно, и это обходится без колец. Он был рядом. Всегда. Его глаза по-прежнему светились любовью. Или чем-то, что имело ту же форму. Однажды днём, когда его не было, я попробовала дойти до двери. Шесть шагов. Я сползла с кровати на пол — подушки поехали следом — и поползла на боку, толкаясь локтями, а живот волочился и светился, и за мной тянулся по полу влажный след. На втором шаге — я считала их шагами — потемнело в глазах. На третьем я дотянулась до двери и толкнула её. За дверью не было ни сеней, ни крыльца, ни сада. За дверью было небо — то же, что в куполе, только ближе, и в нём ни одной знакомой звезды. Там он меня и нашёл: на полу, с рукой на пороге. Поднял, уложил, поправил подушки. Ни слова упрёка. — Телу нужно лежать, — сказал он и подоткнул одеяло. Вечером я сказала вслух то, что до сих пор только думала. — Ты меня откармливал. Купон, кофе, лотерея. Он подумал — так же, как думал над огурцами. — Тело должно было быть готово. — Ты знал. Тогда, на кухне. Знал, сколько их будет. — Да. — Почему не сказал? — Ты спросила «сколько». Я ответил: то, что придёт. Пришло это. — Ты обещал, что я останусь собой. — Я обещал, что ты всегда будешь понимать, что с тобой происходит. — Он смотрел спокойно. — Ты понимаешь. Я перебрала в уме все его ответы. Ни одной ложной строки. Только пустые графы, которые я сама не стала заполнять. — Сколько мне осталось? — Этот вопрос надо было задать год назад. — Один цикл. Может быть, два. Я засмеялась. Первый раз за много месяцев мне назвали точную цифру, и стало легче: с цифрами я умею. — А сказать «нет» я ещё могу? — Можешь. — И ты остановишься? — Я буду ждать. * * * В ту ночь я не сказала. Тело ответило раньше меня: за дверью послышались шаги — по тому самому небу, — и грудь налилась и потекла ещё до того, как он вошёл. Я записала, как привыкла: «Шаги. Тело — сразу. Я — нет». Почерк был чужой, но слова — мои. Он сел в изножье и стал ждать. Не уговаривал. Не касался. Дом гудел, и через час я заметила, что гул идёт в такт моему пульсу: я успокаивалась — дом стихал, сердце начинало колотиться — дом гудел громче. Мы оба знали, какое слово он ждёт: то самое, которое я сказала один раз, и никто не переспросил. Нити у него под кожей тускнели — медленно, час за часом, как гаснут мои пластмассовые звёзды, и мне стало его жалко. Это было хуже всего: жалеть того, кто ждёт. Никто на свете не знал, где я. Когда-то меня это не обижало. Теперь я подвела итог: за год меня не искал никто. Искали папку. Мама, если и звонила, звонила в пустоту. А он сидел в изножье и ждал меня всю ночь. Меня так не ждал никто и никогда. К рассвету нити едва тлели. Я сказала. Он не соврал и тогда, на кухне: я могла сказать «нет». Он только не сказал, что ждать он умеет дольше, чем я — отказывать. * * * С того рассвета пошёл последний цикл. В конце года бухгалтер закрывает период: сводит остатки, подписывает отчёт, и после этого в нём уже ничего не меняют. Был декабрь. Ровно год назад я поставила чемодан в мокрую траву у калитки. В тот вечер звёзды над куполом горели особенно ярко — чужие, ни одного созвездия из тех, что я знала с балкона. Одна мигала, как мигает над лесом самолёт, только самолёты здесь не летали. Может быть, это был кто-то из них. Из моих. Спросить было страшнее, чем родить: рожало тело, а спрашивать предстояло мне. — Скажи честно... Ты любишь меня? Он долго молчал. Потом ответил: — Я забочусь о тебе. Я уважаю твоё тело. Я восхищаюсь твоей жертвой. Ты стала больше, чем я мог мечтать. Жертвой. Он знал это слово. Значит, знал всё. — Но ты меня... любишь? Он посмотрел в сторону. Потом — на меня. И вдруг, впервые за всё время, поцеловал меня в губы. Без ритуала. Без функции. Просто так. Дом перестал гудеть. Это я услышала раньше всего остального — тишину, какой здесь не было с тех пор, как появился купол. Губы у него были прохладные и сухие — такие же, как пальцы в первом сне, год и одну жизнь назад. Поцеловал он неумело: прижался и замер, не зная, что дальше. И я — я, которую последний раз целовали в губы в общежитии, в темноте, тот, кто однажды назвал меня Леной, — показала. Чуть разомкнула губы. Он повторил — так же, как когда-то повторил за мной «втрое» с полотенцем. Нити у него под кожей вспыхнули все разом — по шее, по плечам, по Ковшу, — и в куполе стало светло. Внутри всё отозвалось — жадно, по-старому, как в первую ночь, когда я ещё ничего не знала. А теперь я знала всё — и всё равно отвечала. Подделку я бы распознала: я всю жизнь ловила их в накладных. Этот поцелуй был подлинный. Против подлинного у меня ничего не было. Похоже, этого он не делал ни с кем. Проверить было нечем. — Я пытался понять, — сказал он, — что такое любовь. Думаю... это ты. И я поверила. Может, это была правда. Может, он просто выучил, какие слова меня держат, — он ведь выучил обо мне всё, даже где я боюсь щекотки. Я не стала пересчитывать. Второй раз в жизни я приняла цифру, не проверив. Первый был на кухне, на полу, в халате с подпалиной. Ладонь у меня была ещё тёплая. Я положила её ему на щёку и держала, пока снова не загудел дом. Эпилог: Дневник Над куполом — вечный закат. Солнце будто решило не исчезать: касается края и не опускается ниже. Воздух сладкий и мягкий, как сироп из снов. Я лежу в огромной постели, среди подушек и тишины. Глаза у меня теперь янтарные — того цвета, что был в первом сне. Серого не осталось. Живот растёт — в последний раз. Он сидит рядом, ладонь — на моём животе. В его глазах — нежность. И печаль. — Я люблю тебя, — говорит он. — Я знаю, — шепчу я. Снаружи ветер несёт запах звёздного света. Теперь я знаю, как он пахнет: так же, как пахло от него в первую ночь, — холодом, железом, январским балконом. Он не убирает ладонь. Блокнот лежит у меня на животе — больше его положить некуда. Рука дрожит, чернила расплываются по клеткам. Между страницами — пластмассовая звезда с моего старого потолка. Личный дневник, без даты. Наверное, конец. Интересно, сколько во мне осталось человека? Смотрю на руки — они всё ещё мои. Сухие, истончившиеся, но с тем же шрамом на фаланге большого пальца, от кухонного ножа. Шрам нашёл он, в первом сне, раньше, чем я сама о нём вспомнила. На живот смотреть тяжело: он светится по ночам, колышется, дышит отдельно от меня, и сосчитать, сколько в нём огней, я уже не могу. Но считаю. Кажется, я уже родила себя наружу, а внутри теперь только он. И они. Я помню себя обычной. Тихой, незаметной. С дешёвыми платьями, коробкой чая на работе и вечерним одиночеством. Я тогда думала, что живу плохо. А теперь... Я живу правильно? Он говорит, что я прекрасна. Гладит волосы, приносит воду, когда я не могу пошевелиться. Пальцы у него нежные. Почти человеческие. Иногда я забываю, кто он. Иногда даже кажется, что он меня любит. По-своему — как садовник любит дерево, дающее плод. Бабушка говорила, что от счёта звёзд бывают бородавки. Бородавок у меня нет. Есть всё остальное. Я больше не прошу остановиться. Наверное, устала. Или приняла. Слышу, как внутри всё перестраивается: во мне строят мост, и он почти готов. А вдруг после — не смерть? А перерождение? Может быть, когда всё закончится, я открою глаза где-то в другой форме. Не женщиной. Чем-то другим. Чище. Мягче. Светлее. Одной из тех точек, которые я считала с балкона. Я не знаю. Я хочу, чтобы Он был рядом. Не отпускай мою руку. Даже если я замолчу. Даже если исчезну. Меня использовали — это подтверждено документами. Я стала утробой для звёзд. И я была счастлива — этого не подтвердит ни один документ, кроме этого. Записываю как есть. — Л. Я держу звезду под лампой, пока не заболит рука. Потом гашу свет. Раньше её хватало минут на двадцать, теперь — хорошо, если на десять: с годами всё светит хуже. Я поднимаю руку и машу — вверх, туда, где их столько, что не сосчитать. Пусть думают — дурочка. 135 49154 57
+10 [1] Оставьте свой комментарийЗарегистрируйтесь и оставьте комментарий
Последние рассказы автора mamuka40 |
|
Эротические рассказы |
© 1997 - 2026 bestweapon.net
|
проститутки новосибирск
|