|
|
|
|
|
На дне Автор: Зуб Дата: 4 февраля 2026 Инцест, В первый раз, Мастурбация
![]() Утро пробивалось сквозь щели в шторах, раскрашивая комнату в серо-золотые полосы. Тишина обволакивала, как мед, но в её тягучести чувствовался подвох Он спал. Дышал ровно, глубоко, повернувшись к ней спиной. Затылок, знакомый до каждой родинки, теперь виделся по-новому — не детским, а мужским, сильным. Простыня сползла до его поясницы, обнажив лопатку, линию позвоночника, талию. Она не спала. Не могла. Её тело, усталое и приятно ноющее, было натянуто как струна. Она лежала на боку и смотрела. Просто смотрела. Потом, медленно, как воровка, она приподняла край одеяла. Свет упал на его тело. На синяк на плече. На полосу загара на руке. Ниже. На изгиб ягодицы, на бедро... и на то, что лежало между ног, мягкое и беззащитное сейчас. Всё её существо сжалось в странном спазме — между узнаванием и осознанием. Осторожно, чтобы не разбудить, она опустила одеяло. Потом придвинулась ближе, вдохнула его запах — смесь её дешёвого шампуня, пота и чего-то нового, чужого, его. Она обняла его со спины, прижалась лицом к его лопатке. Поза была до боли знакомой. Так она обнимала его всю жизнь, когда они спали на этой узкой кровати: он — маленький, испуганный грозой, она — уставшая, но обязанная дарить успокоение. Только теперь её рука лежала не на детской пижамке, а на горячей, голой коже его живота. Её колени повторили изгиб его коленей. Они совпадали, как две половинки разломанной ракушки. Совершенно. Без зазора. И тогда, в этой тишине, под рокот его сердца за спиной, в голове зазвучали слова. Не мысли — заклинание. Мантра, которая должна была убить стыд, спрятать ужас, оправдать всё. «Он — мой. Я его вырастила. Из грязи, из нищеты, одна. Я кормила его этим телом, грела его этим телом... а теперь...» Она вжалась в его спину сильнее, как будто пытаясь пролезть под его кожу, стать частью его. «Все они... те... уходили. Брали и уходили. А он... он не уйдёт. Он не предаст. Не бросит. Я ведь... я сделала его таким. Я...» Голос в голове дрогнул. И из его глубин всплыл последний, самый страшный вопрос. Не утверждение, а мольба, обращённая к спящему сыну, к миру, к самой себе: «...Он ведь будет любить меня правильно? Да?» Вопрос повис в воздухе, не находя ответа. Только его ровное дыхание. И её рука на его животе, которая уже не знала — ласкает ли она сына, или держит свою, самую страшную и последнюю, собственность. За стеной заверещал будильник соседа. Скоро надо будет вставать. Варить кашу. Собирать его в школу. Делать вид. Жить. Она прикрыла глаза. Ещё минуту. Ещё одну минуту этой тишины, этого тепла, этой чудовищной, совершенной близости. Ведь он — её. И теперь — навсегда. В этом был ужас. И в этом — её единственное, кривое, сломанное счастье. *** Беременность в пятнадцать — это не «чудо жизни». Это приговор. Точка, после которой твоя биография делится на «до» и «после того, как всё пошло под откос». Я узнала о нём, стоя в вонючей кабинке школьного туалета, глядя на две розовые полоски. Вторую я купила на последние деньги, надеясь на ошибку. Не ошиблась. Отцом мог быть кто угодно. Сережа с района, который обещал «просто потрогать» и сделал больше. Витёк из ПТУ, который водил меня в рок-клуб. Да даже тот ботаник Коля, с которым я заперлась на даче от скуки. «Любовь» — слишком пафосное слово для того, что было. Это была скука, желание почувствовать себя взрослой, нужной, и детская, дурацкая вера в то, что от одного раза ничего не будет. Оказалось — бывает. Маме я сказала, поставив тест на кухонный стол, будто счет за электричество. Она не закричала. Она села и долго молчала. Потом спросила одним выдохом: «Чей?». Я пожала плечами. «Бог знает». В её глазах я увидела не гнев, а усталую, беспросветную жалость. К себе. Ко мне. К этой нашей кривой жизни. «Учиться-то хоть дотянешь?» — это было всё, что она сказала. Не «убью», не «сделай аборт». Просто — «дотянешь». У нас в роду был талант принимать удары судьбы как погоду: не нравится — никуда не денешься. Дотянула. С животом, пряча его под балахонами. Шёпот за спиной был фоном, как гул холодильника. Потом — колледж. «На бухгалтера». Смешно. Я с трудом таблицу умножения помнила. Ходила на пары, чувствуя, как Кирилл (я уже знала, что будет мальчик, назову Кириллом) пинается под рёбра, будто протестуя против скучных лекций про дебет и кредит. Я не выдержала. Живот мешал сидеть, спать, думать. В один день я просто не пошла. И на следующий тоже. Меня вынесло течением, как щепку. Родила я не сама. Меня распороли. Кесарево сечение, сказали — «узкий таз, незрелый организм». Лежала под ярким светом, меня трясло от холода и страха, а они там, за синей ширмой, что-то резали, тянули, бормотали про «слабую сократительную деятельность». Я была не роженицей. Я была неисправным аппаратом по вынашиванию, который чинят. Кирилла мне показали мельком — синего, в белой сыровидной смазке, — и унесли «на наблюдение». Когда его наконец принесли, первый раз дали грудь, я смотрела на этот крошечный, жалобно чмокающий ротик и думала о шраме, который теперь навсегда останется у меня внизу живота. Горизонтальный, аккуратный, как застёжка на страшной упаковке. Метка. Физическое доказательство того, что я не справилась даже с этим. Что моё тело подвело. Мама, к тому времени совсем сгорбившаяся от работы уборщицей, помогала как могла. Кроватку подарили соседи — старую, скрипучую, но добротную. Кирилл вырос из неё быстро. И тогда он перебрался ко мне. Сначала «на время», потому что плакал. Потом — навсегда. Его тёплый, молочный запах, его доверчивое тельце, прижатое ко мне ночью... Это было единственное, что не причиняло боли. Единственное, что было по-настоящему моим. Я спала, положив руку на его грудь, чувствуя под ладонью стук его маленького сердца — будто проверяла, работает ли он, этот хрупкий моторчик жизни, который я так неудачно произвела на свет. Мама умерла тихо, как и жила — от износа. Инфаркт ночью. Оставила мне двухкомнатную хрущёвку — наш семейный ковчег, пропахший старостью, дешёвым супом и отчаянием. Когда гроб вынесли, я села на пол в пустой квартире и рыдала не от горя, а от панического, животного облегчения. Теперь никто не будет смотреть на меня этим усталым, осуждающим взглядом. Теперь я была здесь хозяйка. И тут же, сквозь слёзы, меня накрыла вторая волна: теперь я вообще одна. И есть нечего. Работала, где брали. Первое, что удалось найти — уборщицей в маленьком офисе. Взяли меня, семнадцатилетнюю, с испуганными глазами и уже проступающей фигурой после родов, только из-за красивого личика. Начальник, потный мужчина лет пятидесяти, при собеседовании водил взглядом по моей груди и сказал: «Молодая, шустрая, справишься». Я понимала негласный договор: мыть полы и унитазы — это одно. А терпеть его «отеческие» похлопывания по попе, задержавшиеся взгляды в раздевалке и намёки на «премию» за хорошую работу — это входит в оплату. Это была цена моей «красоты». Она конвертировалась в возможность мыть чужой сор за копейки. Денег хватало ровно на пачку дешёвых памперсов и макароны. Каждый день я выжимала тряпки и прятала глаза от мужских взглядов, чувствуя, как эта жизнь, эта безнадёга, медленно, но верно съедает меня. И тогда пришла Мысль. Не в виде озарения, а как грязный, но логичный вывод. Если моё лицо и тело уже и так являются частью оплаты за самую чёрную работу, если они всё равно оцениваются и используются, то почему бы не сделать это напрямую? Почему бы не получить за это настоящие, а не условные деньги? Я смотрела в зеркало на своё ещё молодое, уставшее лицо, на тело, помеченное шрамом. Оно ничего не стоило в мире. Кроме одного. Оно могло продаваться дороже. Я не романтизировала. Для меня это не было «падением». Это была стратегия. С чёткими правилами: никогда не приводить домой (Кирилл спит). Никогда не пить с ними. Никогда не целоваться в губы. Быстро, чётко, без эмоций. Как опасная, но высокооплачиваемая сверхурочная смена. Деньги, которые я приносила, пахли чужим потом, спермой и дешёвым одеколоном. Я отстирывала их в мыле, прежде чем купить на них сыну фруктов или новую кофту. Между его нежными щёчками и шершавыми руками каких-то дядек лёг невидимый, липкий слой моего выбора. Я надеялась, что он никогда его не почувствует. Так и шло. Днём — я мама, вытирающая сопли и полы. Ночью, когда Кирилл засыпал, — я товар, у которого есть час, чтобы забыться. Два разных человека в одном изношенном теле. А посередине, на нашей общей, узкой кровати, спало единственное чистое и светлое, что у меня было. Мой сын. Моя крепость. И моя будущая погибель, о которой я тогда ещё не догадывалась. *** Сын уже ходил во второй класс, когда я окончательно завязала с ночными подработками. Устроилась в магазин одежды. Хозяйка, женщина с усталыми, но умными глазами, выслушала мою выжатую до косточек историю «рано родила, одна, надо растить» и вздохнула: «Боже, какая же наша жизнь кривая». Взяла. Платила исправно. Я думала, что из жалости. Потом заметила, как она ставит меня в самый проход, у витрины, где хорошее освещение. Я ловила на себе взгляды мужчин — покупателей, и понимала. Я и тут была украшением. Манекеном, на который приятно смотреть. Только теперь за это платили не в темноте смятыми купюрами, а официально, два раза в месяц. Я называла это прогрессом. Деньги всё равно были в обрез. Школа, одежда, учебники. Каждая копейка на счету. Вечером я валилась с ног, но ритуал был священен: ужин, уроки, ванна. Вечерний ритуал не менялся годами. Я, не стесняясь, скинула с себя домашний халат прямо в ванной и залезла в горячую воду. Пар мгновенно обволок всё, сделал мир мягким и нерезким. Я расставила ноги по краям ванны, дав пространство. «Залезай, только осторожно, скользко», — сказала я обыденным тоном. Он, краснеющий уже от этого обязательного совместного купания, неуклюже перешагнул через край. И тут же, как я и предупредила, его нога съехала по эмали. Он ахнул и повалился ко мне, пытаясь ухватиться. Его мокрая, коротко стриженая голова ткнулась мне прямо в грудь — не в живот, а в мягкую, обнажённую кожу чуть ниже ключицы. Я инстинктивно подхватила его под мышки. «Вот видишь! — выдохнула я, но в голосе не было раздражения, только привычная усталость. — Ничего не сломал?» Он, бормоча что-то про «нормально», устроился между моих ног, прислонившись спиной к моим внутренним сторонам бёдер. Точка, куда он ударился, горела. Не от боли. От неожиданности. От того, что это было... ощутимо. Я взяла мыло и губку. Начала методично, как на конвейере: руки, подмышки, шея. Потом перешла к ногам, намылила колени, икры. Всё как всегда. Потом — тело. Я провела губкой по его груди, по рёбрам. Он уже не был пухлым малышом. Очертания становились другими. И когда очередь дошла ниже, до живота, мои пальцы на мгновение замедлились. Я быстро, почти грубо, провела губкой по лобку, по его детскому, безвольному органу, стараясь не смотреть, не фиксировать в сознании эту деталь. Но она уже была зафиксирована. Где-то на периферии мысли, как щелчок камеры. Факт. «Голову назад, будем смывать», — голос прозвучал хрипло от пара. Он запрокинулся, и я стала поливать его из ковшика, смывая пену с его коротких волос. Вода текла по его лицу, он жмурился. Я смотрела на него сверху, на его доверчиво прикрытые глаза, на ресницы, слипшиеся от воды. И чувствовала под ладонями его горячие, тонкие плечи, чувствовала его спину, прижатую к моим ногам. Уголёк, тот самый, запретный, тлел где-то в самой глубине, под слоем усталости и материнского автоматизма. Ночью, в нашей кровати, я лежала, как обычно, в одних трусиках и растянутой футболке без лифчика. Он спал, повернувшись ко мне спиной, его пижама задралась, открывая поясницу. Я смотрела в потолок, а в голове, помимо моей воли, прокручивался тот момент: удар головой о грудь. Не боль. А тепло. То самое тепло, которого не было в моей жизни уже так долго. И рядом — образ, от которого мне хотелось выть от стыда: взгляд на его тело под водой. Я осторожно, будто крадучись, повернулась к нему боком. Моя обнажённая грудь под тонкой тканью почти касалась его спины. Я зажмурилась и, презирая себя каждой клеткой, опустила руку под одеяло. Фантазия была не нужна. Достаточно было памяти ощущений: его мокрая кожа, его вес между моих ног, этот нечаянный, резкий удар. Оргазм пришёл тихий, сдавленный, как кража. А с ним — пустота. И в пустоту тут же вполз леденящий, ясный голос: «Ты — мать. Только мать. Запомни. И больше никогда». Я отодвинулась от его тёплой спины, свернулась калачиком, уткнувшись лицом в подушку. Слово было дано. Больше никогда. Но тишину комнаты теперь нарушал не только его ровное дыхание. Её нарушала мысль, маленькая, чёрная, как щель в двери: «А что, если “никогда” уже закончилось? Сегодня. В ванной». И щель эта уже не закрывалась. Она лишь ждала, пока он подрастёт, чтобы превратиться в пропасть, куда нам предстояло упасть обоим. *** К его двенадцати годам границы наконец-то прочертились. Стыдливое «мам, я сам» превратилось в железное «я буду мыться один». Наша кровать окончательно стала его территорией. Я перебралась на диван в зале, будто в изгнание. Дома я теперь жила в старом, тонком халате, который завязывался на один оборот вокруг талии. Спать одной означала избавиться от лишней одежды — футболки валялись на стуле, а под одеялом оставались только трусики. Утром, готовя завтрак, я ловила на себе его взгляд. Не детский, а скользящий, быстрый, как удар тока. Он цеплялся за вырез халата, где грудь обвисала без лифчика, задвигал ниже, к оголённым бёдрам, когда я наклонялась к духовке. Он рос. И его молчаливый, изучающий интерес был одновременно леденящим и опьяняющим. В ту субботу я купила бутылку дешёвого красного. «Для расслабления», — сказала я себе, пряча её за крупой в шкафу. Выпила стакан, сидя на кухне, потом ещё. Алкоголь подкрался тихо, а ударил, когда я встала, чтобы помыть стакан. Пол под ногами стал мягким, в висках загудел тёплый, бархатный гул. Сдерживающие механизмы дали сбой. Мне захотелось его видеть. Просто видеть. Я ковыльнула в его комнату, распахнув дверь с той самой, дурацкой, пьяной улыбкой, что не сходит с лица. Он сидел за компьютером, купленным в кредит «для учёбы», конечно же, и яростно кликал мышкой. Экран освещал его сосредоточенное лицо. «Чего делаешь?» — спросила я, и голос прозвучал сипло, неестественно весело. «Играю, мам», — буркнул он, даже не обернувшись. Мне этого было мало. Я подошла сзади, обвила его плечи руками, прижалась щекой к его стриженым вискам. Вдохнула. Пахло потом, подростковым дезодорантом и теплом от системного блока. Моя грудь, свободная под халатом, прижалась к его спине. «Как же я тебя люблю», — прошептала я ему в ухо, и слова вышли липкими, как сироп. «А ты любишь маму?» «Люблю-люблю», — отмахнулся он, пытаясь сконцентрироваться на экране. «Ну мам, вот я проиграл из-за тебя!» Его раздражение, обычное, подростковое, не пронзило мой алкогольный кокон. Мне хватило этого механического «люблю». Я нехотя отпустила его, почувствовав, как между ног стало горячо и мокро от этого короткого объятия. Это было стремительно и постыдно, как удар тока. «Я спать, — объявила я, ковыляя к двери. — Спокойной ночи, Кирилл». «Да, спокойной», — прозвучало в ответ, уже поглощённое гулом игры. В зале меня накрыло волной жара и наглой, пьяной решимости. Я стянула с себя халат, он шлёпнулся на пол. Плюхнулась на диван, поджала ноги, расставив колени. Ткань трусиков уже была влажной. Я не стала их снимать. Просто сдвинула в сторону, обнажив себя, и ткнула пальцами в раскалённую, скользкую плоть. Алкоголь сделал своё. Стыд притупился. Осталось только настойчивое, грубое требование тела. Я не старалась быть тихой. Наоборот. Дыхание стало громким, хриплым. Пальцы двигались резко, без изысков, добиваясь не удовольствия, а разрядки, физиологического выключения этого невыносимого напряжения. Я закинула голову на подушку, и из горла вырвался приглушённый стон — не от наслаждения, а от отчаяния и пьяной отваги. Пусть слышит. Пусть знает, какая я. Какие мы все, одинокие и сломленные. Оргазм накатил тяжёлой, короткой волной, больше похожей на судорогу. Тело на мгновение сжалось, потом обмякло. Сознание поплыло. Силы, чтобы дотянуться до одеяла, завернуться, прикрыться — не было. Я просто потянула уголок одеяла на себя, перевернулась на бок и провалилась в пустоту. Я не поправила трусики, забыла. Тонкая, влажная полоска ткани так и осталась сдвинутой вбок, оставляя кожу лобка и смутный тёмный разрез открытыми для прохладного ночного воздуха, для случайного луча уличного фонаря, для любого, кто мог бы войти. Одеяло прикрыло только бок и плечи. *** Тишину разорвал скрип половицы — один-единственный, резкий, прямо около дивана. Я не шевельнулась. Лежала лицом к спинке, поджав ноги к груди, в той же позе, в которой отключилась. Одеяло сползло на пол ковровой дорожкой. Холодное утро вползало в квартиру через открытое на кухне окно. Воздух струился по коже, и особенно остро чувствовался там — на неприкрытой тканью, обнажённой коже лобка и влагалища. Мурашки пробежали по внутренней стороне бёдер. Я не почувствовала его взгляда на спине. Но я слышала его. Слышала, как он замер на месте. Как дыхание его затаилось на секунду. Как он, не двигаясь с места, осматривал. Его взгляд был физическим касанием. Он полз по моим босым пяткам, по икрам, задержался на внутренней стороне поджатых коленей, куда свет падал особенно откровенно. Потом выше — на округлости ягодиц, на пояснице, на боку. И наконец — на груди. Большая, мягкая, давно не знавшая ничьего прикосновения, кроме случайного и грубого, она лежала, придавленная весом тела, но всё равно очевидная в своём объёме. Сосок, тёмный и сморщенный от утренней прохлады, уткнулся в складку дивана. Он это видел. Я знала. Я всегда тщательно брилась и следила за своим телом. «Тело — твоё на всю жизнь, даже если ты его сдаёшь в аренду», — думала я, водя станком по нежной коже. Это была не гигиена, а последний акт уважения к себе, превратившийся в ритуал. Теперь эта гладкость, эта открытость, выставленная напоказ в утреннем холоде, казалась не бережностью, а подготовленностью. Как накрытый стол. Он пошевелился. Сделал шаг. Не к двери, а вдоль дивана, будто рассматривая экспонат с другой стороны. Я слышала, как его носки шуршат по полу. Чувствовала, как его тень на секунду перекрыла свет от окна. Он видел всё: и сдвинутую ткань, и бритую кожу, и влажный блеск там, где я даже не успела высохнуть после ночи. Видел и то, как я притворяюсь спящей. Как не дышу ровно. Как ресницы, возможно, чуть дрожат. Потом — отступление. Тихие шаги на кухню. Звон чайника, поставленного на плиту. Обыденные звуки, ворвавшиеся в эту застывшую, развратную живую картину. Только когда дверь на кухню прикрылась, я позволила себе выдохнуть. Глаза оставались закрытыми. Стыд пришёл, но каким-то плоским, выхолощенным. Не «боже, что я наделала», а «ну вот, он увидел, и что?». Я медленно, лениво разогнула ноги, потянулась, издала сонный звук — для протокола. Потом села, нашла взглядом халат на полу, накинула его. Ткань была холодной и неприятной. В голове, поверх гула похмелья, выстраивалась новая, чудовищно простая формула: «Если можно было лежать так, и он смотрел, и ничего не случилось — значит, можно и больше. Значит, граница не там, где я думала. Она — дальше. И до неё нужно дойти, чтобы понять, где же кончается «мать» и начинается... что?» Я завязала пояс халата тугой петлёй, как удавкой. Но внутри уже знала — этот узел тоже рано или поздно развяжется. Всё остальное было лишь вопросом времени и удобного случая. А случаи, как я знала по опыту, жизнь подбрасывает исправно. Нужно только быть готовой их поймать. Или устроить самой. *** Тридцать. Слово прозвучало в тишине пустой квартиры как приговор. Кирилл чмокнул в щеку, пробормотал «с днём рождения» и умчался на улицу, хлопнув дверью. Я осталась одна со своими мыслями и праздничным тортом для одного. Помывшись, я остановилась в прихожей перед большим зеркалом. Полная нагота под тёплым светом лампы казалась не вызывающей, а исповедальной. Мне нужно было оценить ущерб. Отражение показывало женщину, которую в другом контексте назвали бы привлекательной. Каштановые короткие волосы, овальное лицо с ещё свежими, мягкими чертами. Но я смотрела не на лицо. Взгляд скользил вниз, по длинной шее, выступающим ключицам — когда-то я считала их своей изюминкой. Грудь, всё ещё полная, тяжело лежала на рёбрах, соски скукожились от прохлады. Шрам. Тонкая, бледная ниточка поперёк низа живота — метка. Физическая память о том, как меня распороли, чтобы извлечь его, Кирилла. Шрам, который делил моё тело на «до» и «после». На «девчонку» и «мать». Я повернулась боком, глядя на силуэт. Бёдра, сохранившие ту самую, когда-то мной любимую форму. Плоский, но не идеальный живот — с той самой мягкой складкой внизу, которую не убирали никакие диеты. След жизни. След его жизни. Тридцать. Всё ещё гладкая кожа, всё ещё округлые формы. Но отражение было молчаливым. В нём не было ответов, только констатация факта: вот оно, это тело. Прожившее столько. Проданное, использованное, родившее. И теперь — принадлежащее только мне и этому пустому, тихому дому. Я провела ладонью по шраму, потом по бедру. Нежность? Нет. Инвентаризация. Что у меня осталось? Только это. Только плоть и кости, отмеченные временем и его рождением. Я потушила свет в прихожей, и в темноте зеркало превратилось в чёрный, безответный прямоугольник. Тело исчезло. Осталась только усталость тридцати лет и тихий, невысказанный вопрос, висевший в воздухе: «И это всё?» Тридцать. Прошло незаметно. Как простуда. Сменщица с работы смс-кой прислала смайлик, оператор связи — автоответ. Торт я доела одна, крошки смахнула в ладонь и выбросила. А потом достала вторую бутылку — ту, что припрятала «на потом». «Потом» настало. Одиночество — это не когда никого нет рядом. Это когда ты понимаешь, что тепло, которое ты хочешь, уже есть в этом доме. Оно спит в соседней комнате. И это знание жжёт изнутри сильнее любого вина. Я напилась основательно, намеренно, как перед операцией. Стеснение растворилось. Я скинула с себя всё, даже трусы, и упала на диван, позволяя рукам делать то, что они давно хотели. Было не стыдно. Было горько и властно. Оргазм пришёл как спазм, выжимающий из меня всё — и вино, и тоску, и этот проклятый, липкий день. Я не укрылась. Просто разметалась на спине, голая, отдавшаяся на милость сквозняка и собственного опустошения. Утро впилось в виски ледяными щипцами. Я застонала, пытаясь повернуться, и почувствовала странную стянутость на коже лобка. Я приподнялась, разглядывая засохшие, полупрозрачные капли. Не мои. Я знала консистенцию, знала запах. Сперма. Пахло... знакомо. Пальцы сами потянулись ко рту, к носу. Да. Тот самый запах. Тот, который я когда-то, в другой жизни, глотала, чтобы заработать на памперсы. Мысли, тупые и тяжёлые, поползли, как тараканы: Кирилл? Или друг? Картина возникла сама, яркая и невыносимая: он, в этой комнате, глядя меня, его рука... и вот это... на мне. Стыд должен был накрыть с головой. Вместо него по жилам разлилось густое, тёмное возбуждение. Оно ударило в низ живота, заставив сжаться всё внутри. Нет, нет, это нельзя. Я же мать. Но тело уже не слушалось. Оно помнило этот запах. И оно знало, чей он. Я накинула халат, поплелась в ванную. Лицо в зеркале было осунувшимся, с синяками под глазами, но в этих глазах горел какой-то новый, лихорадочный блеск. Кирилл. Точно он. Душ. Горячий, почти обжигающий. Он не охладил. Он распарил, сделал кожу чувствительной, мысли — навязчивыми. Вода стекала по телу, смывая следы, но не ощущение. Он видел меня. Такую. И это его... возбудило. Я вышла, не вытираясь насухо. Пусть халат прилипнет к мокрой коже, обрисует каждую кривую. Мне уже было всё равно. Или уже — всё равно. Он спал на спине, и я села на край кровати, осторожно, чтобы не разбудить. Сердце колотилось, но я сделала лицо спокойным, привычно-усталым. Положила ладонь ему на грудь — тёплую, уже широкую. Потом легонько провела пальцами по коже, чуть ниже ключиц, будто смахивая невидимую пылинку. Потом повторила движение, чуть медленнее. Он зашевелился, глаза открылись, замутнённые сном. «Что сегодня хочешь вкусненького?» — спросила я обычным, немного хриплым от утра голосом. Улыбнулась. Матерински. «Как погулял вчера? Хорошо?» Он что-то промычал, потянулся, и всё его тело выгнулось под одеялом. Моя рука, лежавшая на его груди, съехала вниз, к животу. Я продолжила говорить, глядя ему в глаза, стараясь, чтобы голос звучал ровно: «Я думаю, можно котлеты. Или суп сварить...» А пальцы мои, будто сами собой, медленно водили по его плоскому животу, едва касаясь кожи. Потом, делая вид, что поправляю скомканное одеяло у него на боку, я опустила ладонь ещё ниже. Кончики пальцев коснулись складки — но это была не складка ткани. Это было твёрдое, упругое, отчётливо выступающее под тонкой простынёй. Я быстро, будто обжёгшись, убрала руку. Но не от неожиданности. От осознания. Я же знала. Конечно, знала. Утром у молодых парней такое бывает. Стояк. Пустая физиология, гормоны, кровь — всё что угодно. Я сто раз слышала эти глупые шутки от мужчин в своём прошлом. Это ничего не значит. Но в тот момент, когда мои пальцы коснулись этой твёрдости под простынёй, знание разлетелось в прах. Остался только факт: я сижу на кровати у своего сына, глажу его живот, и он... возбуждён. Не где-то там, в абстрактной реальности. Здесь. Сейчас. Пока я касаюсь его. Я легонько похлопала его по плечу, лицо застыло в привычной, утренней маске. «Ладно, валяйся ещё. Я на кухню.» Поднялась. Ноги были ватными, но я выпрямилась. Вышла из комнаты, закрыла дверь. На кухне я облокотилась о холодную столешницу. Кофе. Нужно сварить кофе. Руки сами делали привычные движения, а мозг лихорадочно работал. Это просто физиология. У всех так. Ничего особенного. Но тут же, поверх здравого смысла, поднимался другой, тёплый и липкий голос: а если бы это была не я? Если бы какая-нибудь девчонка его возраста сейчас сидела бы на его кровати? Он бы тоже? И самый страшный вопрос, который перечёркивал все «просто так»: а почему именно сейчас? Когда моя рука была на нём? Я налила кипяток в чашку, и пар обжёг пальцы. Боль была чёткой, ясной. В отличие от всего остального. Он вышел из комнаты через полчаса, потягивающийся, в мятых шортах. «Чай есть?» — спросил он обыденно. В его глазах не было ни смущения, ни намёка. Только утренняя сонливость. Для него это и правда было ничем. А для меня этот утренний «ничего» стал первой по-настоящему осязаемой гранью. Он доказал, что её тело рядом с ним не нейтрально. Что оно существует для него не только как материнское. Что между ними уже есть эта тихая, физическая реальность, которую можно отрицать словами, но нельзя отменить фактом. Она допила кофе, глядя, как он намазывает бутерброд. И впервые чётко поняла: игра теперь ведётся не в её воображении. Она ведётся здесь, на этой кухне, в сантиметрах между ними. И у него, сам того не ведая, уже есть физиологический ответ на её присутствие. Осталось только дождаться, когда этот ответ перестанет быть «просто утром» и станет адресным. Дни менялись, и женщина всё больше замечала, как из контуров мальчика проступает тень мужчины. Она была сонной, в растянутой футболке и трусах, делала ему завтрак, и её взгляд ловил его взгляд — скользящий, быстрый, цеплявшийся за линию её бедра, за тень между ног, виднеющуюся под тонкой тканью. Он отводил глаза сразу, делал вид, что тянется за хлебом. Но она-то видела. То, придя с работы и заглянув к нему в комнату под предлогом «убраться», она натыкалась на тяжёлый, спёртый воздух — смесь пота и того самого, узнаваемого запаха. Запаха завершённого мужского уединения. Тело помнило его из далёкого прошлого, из тех времен, когда этот запах был валютой. Теперь он висел в комнате её сына, и от него перехватывало дыхание не от отвращения, а от какого-то тёмного, щемящего любопытства. Последним звонком стали трусики. Она доставала бельё из стиральной машинки, и её пальцы наткнулись на знакомую, липкую жёсткость. Она вытащила их — простые, чёрные. На ткани, на самой середине, застыло мутное, полупрозрачное пятно, вросшее в ткань. Сперма. Не её. Консистенцию и этот специфический, чуть затхлый запах она узнала бы с закрытыми глазами. Мысли закрутились в бешеном вихре: Мужчины нет. Другая женщина? Смешно. Кирилл. Или... его друг? Тот, что часто бывает? Последняя мысль стала соломинкой. А что, если это друг? Сорвусь, обвиню сына, разрушу всё, а окажется — просто его приятель похабил где-то, испачкал случайно... Но соломинка ломалась под весом очевидного. Машинка была загружена её вещами. Его друг не мог туда заглянуть. Да и как? Зачем? Логика рухнула. Осталось только это — физическое доказательство её самого страшного подозрения, холодное и липкое в её руках. Сначала просто задрожали губы. Потом из горла вырвался сдавленный, животный звук. Она сползла на холодный кафель, прижав испачканное бельё к животу, и разревелась. Не красиво, не тихо. Всхлипывания рвали грудь, слёзы текли ручьями, смешиваясь со слизью из носа. Она била себя кулаком по колену, бормоча сквозь рыдания: «Я плохая мать... Почему всё так?.. Всё, за что ни возьмусь... всё рушится...» Звук, грубый и отчаянный, разнёсся по квартире. Шаги в коридоре. Быстрые. Дверь в ванную распахнулась. «Что случилось, мам?» — его голос был сонным, испуганным. Она не могла ответить. Только трясла головой, заливаясь новыми слезами, сжимая бельё в дрожащих руках как немое обвинение или исповедь. «Ты чего, мам?» — он сказал это тише, растерянно. В тесном пространстве совмещённого санузла он присел рядом, потом, видя, что слов нет, встал сзади. Он опустился на корточки, обнял её сзади за плечи, прижал её спину к своей груди. Его подбородок лег ей на макушку. «Всё нормально, — бормотал он, не зная, что сказать. — Всё хорошо. Не плачь». Его объятие было тёплым, крепким, неловким. Он пах сном и тем самым, едва уловимым мужским запахом, что теперь висел в воздухе ванной. Она рыдала, вжавшись в него, чувствуя, как его тепло прожигает тонкую ткань её футболки, как его дыхание шевелит её волосы. В одной руке она всё ещё сжимала доказательство. А другой — ухватилась за его локоть, вцепилась, как тонущая. Это уже не была граница. Это была пропасть, в которую она падала, а он, ничего не понимая, пытался её поймать. И в этом падении, в этом мокром от слез и спермы хаосе, рождалось что-то новое. Чувство, не имеющее имени в семейном кодексе. Что-то общее, тёмное и необратимое. Она избегала его взгляда два дня. Мыла посуду, когда он был в комнате. Ложилась спать, притворяясь спящей, когда он проходил в туалет. Но тишина липла к ним, тяжелая от всего несказанного. На третий день она вернулась с работы с дикой головной болью. Мигрень, давившая на виски, выжигавшая всё, кроме желания лечь в темноте и тишине. Он сидел на кухне, что-то жевал. «Всё нормально?» — спросил он, и в его голосе была та самая, новая нота — не детская забота, а настороженное внимание. «Голова», — буркнула она, проходя в зал, и рухнула на диван лицом в подушку. Он пришёл через десять минут. Поставил на тумбочку стакан воды и две таблетки. Потом сел на край дивана. Без приглашения. «Дай я...» — он не договорил. Его пальцы, неуверенные, коснулись её висков. Она вздрогнула, но не отпрянула. Его прикосновение было прохладным, неловким. Он начал массировать виски, так, как она когда-то делала ему в детстве, когда он болел. Это было не то. Его руки были слишком большими, давление — слишком сильным. Но в этой неумелости была жуткая, пронзительная интимность. Она лежала, зажмурившись, позволяя этому происходить. Боль медленно отступала, сменяясь другим чувством — тяжёлым, тёплым, греховным. Её сын. Трогает её. И ей от этого... легче. Он помассировал ей виски, неумело, но старательно. Боль отступила, сменившись тяжёлой, гудящей пустотой. Когда он убрал руки и встал, чтобы уйти, в этой пустоте что-то ёкнуло — последний шанс исчезал. «Останься, — её голос прозвучал хрипло и неожиданно твёрдо. — Так. Ещё немного». Он замер, недоуменно глядя на неё. Она не дала ему опомниться. Её рука стремительно накрыла его ладонь. С силой, которой он от неё не ожидал, она притянула его руку и прижала её себе на грудь, поверх толстого свитера. Он дёрнулся, пытаясь отдернуть руку. «Мам, что ты...» «Сиди смирно», — отрезала она, и в голосе зазвучала та самая, командирская нота из его детства, но сейчас она была острая, как стекло. Она прижимала его ладонь, водила ею по своей груди — грубо, демонстративно. Потом сжала свою грудь вокруг его кулака. Из её горла вырвался короткий, сдавленный звук. Она открыла глаза. В них не было нежности. Был вызов и животный страх. Она поднялась, пододвинулась к нему вплотную. «Кирилл, — начала она, и каждый звук давался с трудом. — То, что я хочу... возможно, разрушит всё. Возможно, ты возненавидишь меня завтра. Но сегодня... сегодня позволь мне. Позволь мне быть не только матерью». Её пальцы, холодные и дрожащие, коснулись его щеки, поползли вниз по шее, скользнули по груди, по животу. Он сидел, окаменев, глаза широко раскрыты от шока. Её рука упёрлась в ткань его шорт. Он вздрогнул всем телом, но не отодвинулся. Под тканью она нащупала не твёрдую эрекцию, а слегка набухшую, но всё ещё мягкую плоть — отклик тела, заглушённый страхом и непониманием. Теперь она действовала резко, будто боялась, что смелость кончится. Дёрнула на себя свой свитер, скинула его, расстегнула и сбросила лифчик одним движением. Её грудь выплеснулась наружу, тяжёлая, бледная в полумраке комнаты. Она снова схватила его руку — теперь уже вялую, покорную — и приложила её прямо на голую кожу. Его пальцы судорожно сжались, коснувшись соска. Она убрала свою руку, перестав его держать. Тест. Он не отнял ладонь. Она просто лежала там, чужая и горячая. Сама же она, не отрывая от него взгляда, сунула руку ему в шорты. Прошла сквозь мягкую ткань трусов, нащупала густые, курчавые волосы на лобке. Ниже. Её пальцы обхватили его член. Он был тёплым, податливым, лишь наполовину пробуждённым, но большим — даже в таком состоянии. Это знание ударило в голову, как дурман. «Встань», — приказала она, и тон не оставлял сомнений. Он послушно поднялся, его рука наконец упала от её груди. Он стоял перед ней, сгорбленный, с горящими ушами, не зная, куда деть взгляд. Она, не вставая с дивана, ухватилась обеими руками за пояс его шорт и трусов и одним резким движением стащила всё вниз до колен. Он даже не попытался остановить. Перед ней предстал он весь — худощавый, угловатый, с полуэрегированным, уязвимым членом. Она взяла его за бёдра, подтянула ближе. Пахло им. Чистым, молодым, испуганным. Она не действовала грубо теперь. Её движение замедлилось, стало почти боязливым. Она наклонилась и коснулась его губами — нежно, вопросительно. Он вздрогнул. Она обхватила его губами, мягко, без давления, и почувствовала, как под её прикосновением он начинает медленно, нерешительно твердеть. Это была не её техника. Это была её мольба, облечённая в плоть. Она двигалась осторожно, робко, глядя на него снизу вверх. Потом отпустила, чтобы перевести дух. «Как тебе? — прошептала она сипло, её губы блестели. — Не больно? Тебе... хоть немного приятно?» Он не ответил. Только кивнул, едва заметно, его глаза были полны смятения. Для неё этого было достаточно. Ему не было противно. Это было её разрешением, её индульгенцией. Она снова взяла его в рот, и теперь её движения обрели какую-то жалкую, отчаянную нежность. Одна её рука лежала на его бедре, другая — на его ягодице, не прижимая, а просто касаясь. Она делала это, чтобы стереть последние преграды, чтобы в этом падении, наконец, не было так одиноко. А по её щекам, текли горячие, беззвучные слёзы, растворяясь на щеках. Она снова взяла его в рот, уже глубже, увереннее, позволив рефлексам взять верх над страхом. Её движения стали ритмичными, глубокими, техничными — тело помнило эту работу, даже если душа содрогалась. Он застонал, его пальцы вцепились в её волосы не для управления, а как якорь в бушующем море. Кончил он неожиданно для себя — с резким, обрывающимся криком, впадая в спазм. Она приняла всё, сглотнула, не отпуская его ещё несколько секунд, пока пульсации не стихли. Потом отпустила и откинулась на спинку дивана, тяжело дыша. Губы её горели, в ушах шумело. Она смотрела, как его член, ещё влажный от её слюны и его спермы, медленно, неотвратимо снова наполняется кровью, приподнимаясь, будто против его воли. Это зрелище было сильнее любой мольбы. Дрожащими руками она расстегнула джинсы, стащила их вместе с трусиками и швырнула в темный угол комнаты. Раздвинула ноги шире, сидя на краю дивана, выставляя напоказ влажное, розовое, нетерпеливо пульсирующее влагалище. «Иди сюда», — сказала она хрипло, и это не было просьбой. Места было впритык. Он, всё ещё ошеломлённый, послушно подошёл, упёрся одним коленом в диван между её ног. Она схватила его затвердевший член и без лишних церемоний направила туда, где уже изнывала от нетерпения. Жар от её плоти обжёг его. «Двигай тазом вперёд, — проинструктировала она, глядя ему прямо в глаза. — Медленно. Аккуратно. Не спеши». Он повиновался, толкаясь вперёд. Тело её, годы не знавшее ничего, кроме собственных пальцев, сжалось в протесте, а затем разомкнулось с почти болезненной волной интенсивного ощущения. Она вскрикнула — резко, громко — и её тело затряслось в неожиданном, стремительном оргазме, спровоцированном самой непривычностью вторжения. «Вот так... — выдохнула она, когда судороги стихли. — Теперь двигайся глубже». Он вошёл до конца, упёрся. Его руки впились в спинку дивана по бокам от её головы. Он стонал — тихо, растерянно. «Теперь назад, — командовала она, её голос был низким и влажным. — Но не выходи. И повтори». Он повторил. Сначала неуклюже, почти механически. Потом, будто в него что-то вселилось — может, инстинкт, может, темнота момента, — ритм стал увереннее, быстрее. Диван заскрипел в такт. «Сильнее», — прошептала она куда-то в пространство между ними, и он зарычал в ответ, увеличивая напор. Она кончила во второй раз — тихим, сдавленным рыданием, всё внутри неё сжимаясь вокруг него в судорожных волнах. Это внезапное, сильное сжатие стало для него последней каплей. Он издал сдавленный крик и попытался выйти, но было поздно. Тёплая пульсация выплеснулась внутрь, но часть, из-за его резкого движения, брызнула ей на лобок, живот, оставив мутные, липкие полосы на бледной коже. Он замер, тяжело дыша, глядя на последствия. Она лежала, разбитая, покрытая им, с закрытыми глазами, чувствуя, как его сперма медленно вытекает из неё на ткань дивана. В комнате пахло сексом, потом и совершившимся грехом. Граница была не просто пересечена. Она была уничтожена. И тишина, которая воцарилась после, была громче любого слова. Он стоял, опустив голову, член уже мягкий, висящий бессильно — шок и адреналин сделали своё. Воздух казался порочным и густым, пропитанным запахом их общего преступления. Она посидела, отдышалась, потом поднялась. Подошла к нему, обняла за шею, прижалась мокрой от пота щекой к его плечу. Её голос был хриплым шёпотом прямо в ухо, горячим и липким, как всё в этой комнате: — Люблю тебя... Пожалуйста, хоть ты не бросай меня... Она чуть оттянула его голову, поднялась на цыпочки и чмокнула в лоб — жест, навеки сломанный, больше не материнский, а собственнический. Потом легко отстранилась, словно ничего особенного не произошло. — Иди к себе. Её тон был мягким, но в нём звучал приказ. Она повернулась и побрела в ванную, оставляя за собой следы на полу. *** Под душем она рухнула на дно ванны, подставив спину ледяным, а потом обжигающе горячим струям. И тогда, наконец, разревелась. Не тихонечко, а взахлёб, давясь слезами и водой, вжимая лицо в колени. Тело тряслось от рыданий, которые она сдерживала все эти минуты. В голове был хаос: господи, что я наделала... Это мой сын... Я — чудовище... Но тут же, сквозь вихрь самоуничтожения, пробивалась другая мысль, тёплая, цепкая, как плющ: но он был внутри меня. Он — мой. По-настоящему. Он не убежит, не бросит. И эта мысль, грешная и сладкая, перевешивала. Страх перед завтрашним днём, перед его отвращением, был силён. Но ещё сильнее был ужас, что это всё исчезнет. Что утро принесёт стыд, молчание, стену. Что это окажется сном её больного одиночества. Она вытерла лицо, но слёзы не прекращались, смешиваясь со струями душа. Она молилась не Богу, а той тёмной силе, что теперь жила в её доме: Только не забирай это. Только дай мне это чувство ещё немного. Я всё отдам. Даже свою душу. Только не забирай его. Она знала, что переступила черту, с которой нет возврата. Но в этой точке невозврата она, наконец, не чувствовала себя одинокой. И это было самой страшной и самой желанной правдой из всех. 1622 141 40800 15 3 Оцените этот рассказ:
|
|
Эротические рассказы |
© 1997 - 2026 bestweapon.net
|
|