|
|
|
|
|
Богема Питера Автор: inna1 Дата: 2 октября 2026
Выставка 1. Этюды Родины Подвал на Лиговском держал запах так, как держат заложника, которому давно перебили ноги: сырость, скипидар, дешевый коньяк, от которого несут язвой даже бутылочные этикетки, и плотный, кислый дух развернутой женской промежности. Лиза стояла у полусгнившей батареи в засаленном халате и пыталась греть ноги. Пол был бетонный — голый, шершавый и растрескавшийся, точно как трасса M-5 под Сызранью. Бетон в сентябре не прощает коленям ничего, кроме хронического бурсита. На стене, прямо под капающей фановой трубой, висела «Бурлаки на Волге» в перерисовке Аркадия. Там по мутной, коричневой воде дряблые, совершенно голые девки с синюшными телами под цвет дипломов валились с ног, натянув лямки через окровавленные плечи. Они перли на себе сияющую трехпалубную яхту local-олигарха. На палубе развалились совершенно голые, глянцевые модельки с губами, похожими на вздувшийся геморрой, а у девок-бурлачек, что не нашли работы по специальности, изо рта валил желтый пар, пока лямки впивались в обнаженную плоть. — Снимай, — рявкнул Аркадий, даже не оборачиваясь. Он тёр холст грязной ветошью, которой еще вчера оттирал с пола какую-то дрянь, и тряпка оставляла на грунте серые, плешивые дуги. — Свет уходит. Мне нужна левая. Лиза скинула халат. Под ним ничего не было. Ничего буржуазного, вроде трусов или граммов горячей пищи. Зато жесткая договоренность: никакой одежды, чтобы не тратить оплаченный сеанс на снятие лямок и на то, что Аркадий называл «мещанской драпировкой», хоть Лиза апелировала банальным желанием не простудить нахрен всю репродуктивную систему на холодном бетоне. Ей было двадцать шесть. Стыд у нее жил отдельно, как счет за коммунальные услуги, и вылезал исключительно в конце месяца вместе со счетом на аренду. Она легла грудью на куртку, брошенную на кухонный табурет. Одна ножка табурета была короче другой, под нее подсунули спичечный коробок. Руки на сиденье, лоб на запястья, колени разведены широким, клиническим ромбом. Задница поднялась сама собой — левая ягодица чуть выше, потому что спичечный коробок под ножкой качало, правая тупо осела вниз. Между ними раскрылась глубокая, темнеющая ложбинка, и серый свет из подвального приямка лег ровно туда, куда Аркадий и метил — на внешнюю полупопицу, на тугую кожу над тазовой костью и в этот глубокий, разверзшийся провал. Правая бугристая ягодица ушла в некрасивую тень. Ниже, в тени уже совершенно не живописной, а анатомически бессердечной, виднелись малые губы — неровные, асимметричные, от такой растяжки отвисшие и чуть разошедшиеся, блестящие влагой. Не от вожделения, разумеется, а потому что подвальный сквозняк дул туда напрямую без всяких эвфемизмов. Клитор в этой позе смотреть на публику не мог при всем желании. Он смотрел строго в бетон, маленький, спрятанный в складочке капюшона, и Лиза ощущала его отдельно от всего остального тела. Аркадий отступил на шаг, прищурился на ее задницу и с хрипом сплюнул прямо в кисти. — Вот она. Наша родина. Никаких лиц. Лицо у нас всегда Блок: прекрасно, в тумане, нажралось опиума и орёт про роковую любовь. А задница — это Шнуров. Это стоит раком, не имеет нормального ремонта и вообще не может объяснить, зачем существует. Посмотри на эту левую ягодицу! Светлая. Она же, сука, держит на себе весь этот ад, как федеральный бюджет! А правая, темная, уже сдалась гравитации и рухнула, как курс рубля в девяносто четвертом! Он подошел вплотную и ребром сухой, пропитанной скипидаром ладони с силой прошел по межягодичной складке — от самого копчика вниз, туда, где кожа темнеет, становится тонкой и чувствительной. — А вот между ними, — прохрипел он, — честность. Настоящая, немытая русская честность. Она не пахнет черёмухой, блядь. Она пахнет тем, чем она и должна пахнуть правда — нечищенным сортиром, сыростью и безнадегой. Его ладонь вскользь задела влажный край большой губы. Лиза даже не дернулась. Любая дрожь портила ровную линию ягодичной складки, а складку Аркадий писал сегодня так, будто это был Сибирский тракт со всеми его колдобинами. Он лепил формы тяжелыми, грязными мазками. Левую бугристую ягодицу круглил с холодным, плешивым бликом на верхней четверти и рыжей, мясной тенью снизу — там, где глухая мышца переходит в бедро и где у Лизы отчетливо проступала синяя вена. Промежность на холсте он пока не трогал: говорил, что дыру и анус пишут в последнюю очередь, иначе меценат уставится в щель и перестанет думать о великой судьбе империи. В подвал ввалился Гриша с мутной бутылкой «Кавказа» и валенках на босу ногу. Он взгромоздился на ящик из-под картошки. — Раком, — проскрипел Гриша, отхлебывая из горла. — Единственная честная национальная позиция. Блок бы тут удушился собственной метафорой. Шнур бы сходу спросил, подмылась ли. — Подмылась, — глухо отозвалась Лиза в деревянную сидушку. Соски ее тёрлись о облупленную краску и торчали от лютого холода, а вовсе не от какого-то там искусственного возбуждения. — Тем хуже для концепта! — хохотнул Гриша. — Чистая родина — это гособоронзаказ, там везде подвох! Аркаша, нахрена ты гладишь копчик? Копчик должен быть острый, как угол барака! К шести вечера в подвале собралась вся местная богема — человек двенадцать душ. Галерист в драном шарфе уже в уме высчитывал комиссию. Коллекционер с огромным перстнем на грязном пальце уставился на левую ягодицу с таким видом, будто прикидывал, сколько за эту задницу дадут на аукционе в Лондоне. Два критика, нализавшиеся того же самого технического коньяка, встали у стены и тут же вцепились друг другу в глотки. — Шнур честнее! — тыкал пальцем первый критик, хотя его глаза давно впились ровно между бедр Лизы — туда, где от предельно откровенной позы распахнулись губы и блестел складчатый анус. — Шнур прямо говорит: вот срань, вот прайс, вот припев! А твой Блок что мусолил? «О, предчувствую тебя!» Кого ты, блядь, предчувствуешь? Вот эту дырку? Так вот она, без всякого тумана! Смотри, как у нее анус сжался в ровную, плотную розетку от бетонного холода! Это тебе не «ночь, улица, фонарь»! Это «ночь, подвал, аналь и натурщица требует еще косарь за убитые колени»! — Туман — это эзотерический метод! — брызгал слюной второй. — Туман — это когда стыдно показать раком то, что есть на самом деле! — перебил первый. — А у Аркадия сфинктер прямо в центре композиции! Маленький, темно-бордовый, с аккуратным венчиком. Вот она — вся наша история за триста лет! Снаружи духовность и золотые купола сисек с твердыми сосками, а внутри — сжатый от страха анус, и все делают вид, что это великая тайна! Поэт Вера Пахомова стояла у заколоченной форточки в драном пальто поверх голого тела и дымила дешевой папиросой. Голос у нее был заунывный, поставленный на сельские клубы. — Вы оба мелкоплавающие идиоты, — ровно выговорила она. — Это не Блок и не Шнур. Это небывалая, разверстая жопа русской литературы. Посмотрите на эту складку! Это же не просто мышца, это траншея! В такую траншею можно уложить всю историю КПСС, два сбитых боинга и палец коллекционера — и никто даже не поморщится, пока краска не встанет намертво! Правая (тёмная) ягодица уже плывет, как пенсионная реформа, а левая еще держится на соплях! Второй этюд Аркадий велел писать прямо на полу. — Колени шире! — рявкнул он. — Таз наверх! Спина как чуйский тракт, а задница — как Дворцовая площадь, на которую вывалили весь этот несостоявшийся ремонт! Бетон вонзился Лизе в чашечки двумя тупыми штырями. Поясница прогнулась против всякой воли, и ягодицы разъехались с треском. Анус оказался на абсолютном свету: собранный, темно-розовый, от лютого холода пошедший пупырчатой гусиной кожей. Чуть ниже во всей своей красе зияла щель. Большие губы от такой неестественной растяжки безнадежно отвисли в стороны, малые выступили наружу — влажные, неровные, одна длиннее другой. Розовая головка клитора высунулась из под кожной складки, но Лиза от стыда и дикой судороги случайно сжала бёдра — и клитор тут же спрятался обратно. — Не сжимать, блядь! — заорал Аркадий. — Ты мне весь узор проезжей части ломаешь! Критик, фанатевший от Шнурова, присел перед ее задом на корточки, будто сантехник над забитым унитазом. — Вот! Вот оно! Видно каждую складку! Видно, как от бетона у нее вся анатомия поджалась, а потом тупо отмякла! Никаких эвфемизмов! Все распахнуто, как ворота в колхоз! — Правая ягодица тяжелее, — задумчиво пробормотал второй критик, ковыряя в носу. — Правая знает, что завтра выселение. Вера Пахомова потушила бычок прямо о батарею. — Правая ничего не знает, она просто отвисла! Смотрите, как свет пьет влагу с малых губ! Аркадий, ты на холсте написал анус слишком интеллигентным! В натуре он у нее злой, согнутый и замученный! Таким и оставляй! Добрый анус — это попса и перхоть! Третий этюд он поставил к окну, когда серый свет из колодца уже садился на подоконник узкой полосой. Подоконник был липкий от старой краски. Лиза встала, и зад оказался в проёме так точно, будто окно строили под эту позу. Холод тронул соски. Ягодицы разошлись чуть шире, чем на табурете: левая легла на свет, правая ушла в тень рамы, а между ними ложбинка раскрылась на палец, и ниже стало видно не только тень, а саму щель, узкую, влажную по краю, с тёмным входом, который подвал тут же начал тянуть холодом. И тогда она мельком увидела его. Напротив, на кухне третьего этажа, стоял человек в майке. Не молодой и не старый. Папироса в зубах, дым шёл в форточку, локоть на раме. Он не был из подвала. Он не знал слова «этюд». Он смотрел прямо в её зад, потому что зад был в его окне, и смотрел так, как смотрят на чужое бельё, вывешенное слишком низко: без теории, с папиросой, с усталым интересом человека, который после смены видит голую бабу раком и не обязан называть это родиной. Лиза вспыхнула сразу, от шеи до копчика. Перед Аркадием, перед Верой, перед пьяным гумилёвцем ей не было стыдно. Те покупали символ. Этот не покупал. Этот видел ягодицы, дырку между ними, влажный край ниже, пальцы ног рук, вцепившиеся в подоконник. Папироса качнулась. Он не отвернулся. Лиза опустила голову ниже, волосы упали, но зад остался в раме, и спрятать его было нельзя, не сломав этюд. — Не ёрзай, — сказал Аркадий. — Левая поплыла. — Там человек, — сказала она в дерево. — Тем лучше. Свидетель эпохи. Гриша, не снимай его, снимай тень. Тень честнее соседа. Гриша снимал тень на стене колодца. Сосед докурил, сплюнул вниз, и закурил вторую. Лиза чувствовала его взгляд между ягодиц точнее, чем кисть Аркадия. От этого взгляда щель стала мокрее, зло и коротко, без разрешения. Капля наметилась на губе и повисла. Она сжалась. Сжатие только раскрыло края сильнее. Сосед наклонил голову, как человек, который проверяет, не показалось ли. Лизе хотелось закричать ему, что это искусство, и одновременно хотелось, чтобы он закрыл форточку. Он не закрыл. Вера говорила за спиной про чёрный квадрат плоти. Пьяный спорил, что у Гумилёва квадратов не было, это Малевич. А стыд сидел не в подвале. Стыд шел с третьго этажа, в майке, с папиросой, и знал её дырку без названия. Четвёртый этюд Аркадий объявил дискуссией. — Гриша. Ассистент. Нам нужно решить вопрос границ. Лиза снова легла на табурет, грудью вниз, колени шире. Гриша подошёл сзади, вытер ладони о штаны и взял её ягодицы обеими руками. Пальцы ушли в мякоть. Он развёл их в стороны, медленно, по-хозяйски, как разводят страницы плохо сшитой книги. — Шире, — сказал Аркадий. — Бюджет не сходится. Покажи, где дыра. Гриша развёл сильнее. Левая ягодица ушла в ладонь, правая в другую. Ложбинка раскрылась. Стало видно всё, что подвал до этого вежливо называл тенью: тёмный сжатый анус, морщинки вокруг, ниже — половые губы, уже не прилегающие, а разошедшиеся от натяжения, вход между ними влажный, розовый внутри, клитор спрятан под капюшоном и всё равно заметен, потому что кожа натянулась. Лиза дышала в пол. Стыд перед соседом ещё не остыл, а здесь стыда не было. Здесь были руки и спор. — Вот, — сказал Гриша. — Две дырки. Одна запасная, одна основная. Страна всегда путает. Вера подошла ближе, не снимая пальто, и посмотрела так, будто сверяла цитату. — Жопа, — сказала она. — Только жопа. Пизда смотрит в будущее, пизда рожает, пизда врёт, что будет лучше. А жопа принимает прошлое. Ахматова знала. «Я была тогда с моим народом» — это не про лицо. Это про то, чем народ стоял перед царём. Пьяный гумилёвец наклонился почти к самым пальцам Гриши, дыхнул перегаром в раскрытую щёку и ткнул пальцем в воздух, не касаясь. — Пизда. Однозначно пизда. Гумилёв шёл вперёд. Вперёд — это щель, которая зовёт. Жопа — это отступление, белая гвардия тыла, коньяк и поражение. Вы мне тут поражение раздвигаете и называете символом. Символ — вот, нижняя. Она хотя бы мокрая. Мокрая значит живая. А то, что выше, — он кивнул на анус, — то бухгалтерия. Туда списывают убытки. — Убытки как раз не туда, — сказал Гриша и развёл ещё на палец. Анус дрогнул, раскрылся темнее, губы ниже разошлись шире, и влажный вход стал виден целиком, с тонкой ниткой, которая тянулась вниз и капнула на табурет. — Бюджетный кризис, господа. Денег на одну дыру нет. Приходится показывать обе. Сегодня в жопе нефть. Завтра пизда попросит субсидию. Послезавтра спросят, почему обе пустые, а холст дорогой. Аркадий писал обе сразу, зло и точно: верхнюю тёмным, почти чёрным, с морщиной света по краю, нижнюю розовым, с бликом там, где Гришины пальцы натянули кожу добела. Лиза чувствовала каждый палец. Большие лежали у основания, остальные топили мякоть, и от этого натяжения ей хотелось то ли сжать, то ли податься назад. Она не сделала ни того ни другого. Сосед в окне докуривал третьей папиросой. Она знала это спиной, хотя лица его уже не видела. Перед ним было стыдно. Перед этими, которые спорили, жопа она или пизда, было только тесно в коленях и мокро. — Решайте быстрее, — сказала она в пол. — У меня левая затекла. И он смотрит. — Кто? — спросила Вера. — Сосед. С папиросой. Ему неинтересно, символ я или смета. Ему интересно, что Гриша держит меня раскрытой, как карту, которую забыли сложить. Вера посмотрела в окно, увидела майку и дым и отвернулась с брезгливостью человека, которому испортили эпиграф. — Обыватель. Обыватель не читает. Пишите, Аркадий. Пока кризис не схлопнулся. Гриша держал до конца этюда. Пальцы побелели. Ягодицы под ними покраснели по краям захвата. Анус то сходился, то снова зиял, когда она невольно подавалась от холода. Нижняя щель блестела уже без спора, сама по себе, и пьяный гумилёвец сказал, что вот этим блеском Гумилёв и брал Африку, после чего Вера назвала его пошляком и ушла курить в форточку, ту самую, напротив которой сосед как раз затушил папиросу о раму и исчез в глубь кухни. Когда Гриша отпустил, кожа сошлась не сразу. На ягодицах остались белые пятна от пальцев, потом красные. Лиза стояла ещё минуту, раскрытая чужими руками и чужим спором, и слушала, как в колодце хлопнула форточка. Стыд ушёл вместе с майкой 3го этажа. Пятый этюд Аркадий объявил «Геополитической картой». — Гриша, тащи гуашь! Детскую, самую дешевую! Родина любит, когда подешевле и погрязнее! Лиза опять рухнула на табурет, уткнувшись носом в пол. Аркадий подошел не к холсту, а к ее абсолютно голому телу. Холодная, липкая синяя гуашь ляпнула прямо на левую ягодицу — это был Урал (река), выходивший кривым и косым, потому что у художника от коньяка уже тряслись руки. Лиза вздрогнула всем тазовым дном. Краска была ледяной, как ноябрьская лужа, и сразу же потекла по глубокой межягодичной складке вниз. Синяя струйка уверенно обогнула сжатый анус, окрасив его темно-синим венчиком, и потекла дальше — по большим губам, затекая между малых прямо к клитору, который от этого температурного шока мгновенно сжался в крошечную твердую точку. Красная гуашь («Москва и Золотое Кольцо») легла совсем невпопад — прямо на внутренний скат правой ягодицы. Поправляя мазок, Аркадий без всякой жалости провел жесткой кистью прямо по влажному входу. Кисть застряла. В подвале на секунду воцарилась гробовая, зловещая тишина. Все присутствующие вдруг четко осознали: еще миллиметр — и это будет уже не этюд, а банальная статья Уголовного кодекса или то, о чем даже Шнур поет исключительно в пьяном состоянии. Аркадий с бранью отдернул руку. — Быстро на холст! Пока эта херня не утекла совсем внутрь! Внутри нам карта не нужна, там и так безвизовый хаос! Он начал переносить это всё на полотно. Гуашь на коже Лизы сохла мгновенно, стягивая ягодицы в жесткую корку. Синяя краска смешивалась между ее ног с собственной естественной влагой, стекая мутной, синеватой нитью по бедрам. Анус под синим гуашевым кольцом непроизвольно подрагивал от холода. — Шнур бы назвал это кратко: «Размалевали пизду и продают как патриотизм!» — со знанием дела резюмировал первый критик. — А Блок бы просто упился и умер, — добавил второй. Вера Пахомова застегнула пальто на все пуговицы. — Завтра я напишу в колонку: «Синяя гуашь на женских гениталиях как символ утечки мозгов и сырьевого кризиса». Словосочетание «влага времени» отлично закроет тот факт, что модель просто хочет жрать и в душ. Когда краска окончательно встала дыбом и начала трескаться, Лизе разрешили встать. Колени не разгибались, в суставах будто застрял щебень. Сине-красная гуашь пошла белыми трещинами по обеим ягодицам, превратив задницу в развалившийся асфальт после суровой зимы. Между ног все было слипшимся, синим и грязным. Она не стала просить чистую тряпку — бессмысленно. Накинула свой халат и поплелась к ведру с грязной, синюшной водой, где Аркадий мыл кисти. За ее спиной Аркадий громко доказывал пьяной толпе, что натуру он допишет по памяти, потому что натура уже поплыла и пахнет отнюдь не искусством. Вера наговаривала в телефон: «Левая ягодица держала империю, правая слилась, а между ними зияла та самая дыра, которую никакой бюджет не залатает...» Лиза опустила край халата в ведро, выжала грязную тряпку и начала с бранью оттирать Москву со своей ягодицы. Краска отходила плохо, въедаясь в поры. Она соскребала ее с кожи, потом с ложбинки, а потом, уже рыча от злости, протерла между губ, смывая синюю муть Урала вперемешку со своей влагой. Кожа горела огнем. В грязной воде ведра окончательно растворялась вся эта «великая родина», «русская идея» и пьяный подвальный спор. А на холсте у стены родина осталась навсегда. Красивая, раком, с бугристым задом и аккуратно кадрированная. Без щели и без ануса — потому что реальная, разверзшаяся дыра ни в какой каталог не влезала по цене, и Лиза унесла ее с собой под халатом: синюю по краям, смятую и холодную — туда, где никакой Блок никогда не бывал, а Шнур просто не протрезвел бы, чтобы дойти. Выставка 2. Декаданс Второй показ устроили не в заплеванном подвале. Коллекционер, которого вся эта культурная шобла звала просто Ильёй Семёновичем, пустил их в свою дуплексную квартиру на Кирочной: третий этаж, тяжелая лепнина с амурами, рассохшийся паркет ёлочкой и шторы, висевшие плотно и безпросветно, как будущее страны. Гости припёрлись в пиджаках, пахнущих лавандой и нафталином, и вечерних платьях. Никаких картофельных ящиков и мутного «Кавказа» из горла: хрустальный графин, пятизвездочный коньяк, тонкие бокалы, вымытые до глянца хари и бесконечные чужие цитаты, заменявшие этим трупам собственные мозги. На стене огромного кабинета, прямо под текшим потолком, уже висели оба холста с Лиговского: развороченная левая ягодица под синюшным светом и геополитическая карта, которая на холсте выходила куда приличнее, чем на Лизиной коже. Илья Семёнович потрогал позолоченную раму пальцем с холеным ногтем и веско изрек, что живая родина должна экспонироваться прямо напротив письменного стола, раком к двери — чтобы входящий сначала упирался взглядом в национальную идею, а уже потом замечал хозяина дома. — Сорок минут, — сказал он Лизе голосом чиновника, принимающего щебень. — Хочешь — на колени на пол, хочешь — на оттоманку. Главное, раздвинься так, чтобы дыра не закрывалась. Люди заплатили за глубокий ракурс, а не за твой халат. Оттоманка была драпирована тёмно-зеленым бархатом и пахла пылью, дорогим табаком и старыми фолиантами. Лиза скинула халат на резную спинку стула. В кабинете под ярким люстровым светом ее голое тело смотрелось жестче и отчетливее: тугой живот, грудь с темными от комнатной прохлады сосками и родинка у основания левой ягодицы, похожая на мушиную кляксу. Она встала коленями на бархат, уперлась грудью в жесткий валик и раздвинула бёдра широким ромбом. Ее задница встала точно на уровне глаз входящих искусствоведов. Межягодичная ложбинка разверзлась. Ниже, во всей своей бессердечной наготе, промежность зияла беззащитно и открыто: бледные по краям большие губы, растянутые малые и темная точка сфинктера, чуть влажная от долгой дороги в холодном троллейбусе и от полного понимания того, что сейчас с ней будут делать. Аркадий, оправив чужой, висящий мешком пиджак, визгливо начал объяснять «пластику объёмов». Естественно, его никто не слушал. Все жрали глазами открытую мясовитрину. Первой подплыла поэтеэсса Вера Пахомова — уже в вечернем черном платье до щиколоток и с костяными бусами. Встав сбоку, она изрекла в потолок заунывным голосом: — «Сжала руки под тёмной вуалью...» Только вуаль мы с этой жопы сегодня содрали. Анна Андреевна одобрила бы. У нее тоже вся суть страны была не в лице, а в глубокой заднице! Пьяный гумилёвец в накрахмаленной рубашке и с бабочкой на кадыке наклонился к самому заду Лизы, будто пытался прочитать в анусе секретную шифровку: — «Я конквистадор в панцире железном!» Вот вам и панцирь. Только этот панцирь развалился на две полупопицы! Левая еще изображает державную гордость, а правая уже отвисла и сдалась в плен китайцам вместе со всем обозом! Он вещал прямо в разверзшуюся складку. Лиза молча уткнулась лицом в зеленую пыль бархата. Бархат грел, и от этого было еще тошнее, чем на подвальном бетоне: там холод хотя бы оправдывал мурашки, а здесь тело предательски реагировало на тепло чужого кабинета. Гости прервали молчание и повалили косяком. Галеристка с Мойки в строгом сером костюме замерла в дверях и продекламировала: — Желанно как «Ананасы в шампанском!» (из Северянина). Только у вас, Аркадий Петрович, ананас какой-то совсем разверстый и слегка пошловатый! — Это вам не ананас! — рявкнул Аркадий. — Это оборонный тыл государства! Не путайте десерт с федеральным округом! Мужик с золотыми запонками, разивший сигарами, обошел оттоманку сзади, наклонился и долго разглядывал зияющую промежность. — «Мы живём, под собою не чуя страны» (из Мандельштама). Вот она, страна — аккурат под нами! Только чуять ее тут нечем, кроме как носом. А пахнет от нее, признаться, не столько стихами, сколько влажным влагалищем и немытым сырьем. Лиза ощущала его жирный взгляд прямо между ягодиц. От долгой застывшей позы ее колени глубоко провалились в зеленый бархат, поясницу пронзила судорога, и таз самовольно подался вверх и назад. Ягодицы разъехались с легким липким звуком. Анус распахнулся шире, показав темную, собранную складку, а ниже от натяжения белели губы. Кто-то из гостей сзади сладострастно крякнул: «Ах!» — явно не от поэзии. Илья Семёнович разлил коньяк и провозгласил тост за «честность натуры». Чокнулись прямо над Лизиной поясницей. Капля коньяка сорвалась со дна бокала, упала на полупопицу и медленно, теплая и липкая, поползла прямо в ложбинку к анусу. Лиза даже не дернулась. Стирать нельзя — срывается «живая фактура». — Ахматова про другое! — продолжала вещать Вера Пахомова, пригубив из бокала. — Голос этой стране всегда подавали сзади! Лицо у музы смотрит в стену, а сам народ стоит вот так — коленями на чужом бархате, раком, и слушает, как интеллигенция обсуждает его немытую дыру! — Да не дыру, блядь, а пластику! — взревел Аркадий, уже захмелев. — Вы мне в анус Блока не пихайте! Прекрасная Дама смотрит анфас, а раком стоящая родина — это объём, который ни в один ваш вшивый сонет не влезает! Гумилёвец полез в драку, громко споря, символизирует ли сфинктер империю или просто сырьевую базу. Он тыкал пальцем в воздух в полусантиметре от Лизиной кожи, доказывая, что империя обязана держать сфинктер сжатым, а иначе — распад территории. Галеристка в сером наклонилась так низко, что Лиза почувствовала на своем анусе ее горячее коньячное дыхание. От этого мерзкого ощущения кольцо сфинктера рефлекторно сжалось в точку и тут же опять беспомощно обмякло. — Видите? — восторженно пискнула галеристка. — Живая реакция на кризис! Пастернак был бы в восторге: «Во всём мне хочется дойти до самой сути...» А суть-то — на глубине пары пальцев! Дальше уже не искусство, дальше гинекология! Пока богема жрала коньяк и спорила о литературе, Гриша сурово стоял у двери в подсобку. На тридцатой минуте этой экзекуции он поймал Лизин умирающий взгляд в зеркале серванта. Лиза едва заметно повела подбородком. Не от желания — просто чтобы этот ад закончился, а крохи от восьми тысяч за сеанс перекочевали в ее карман. — Перерыв на фактуру! — гаркнул Гриша, перебивая ор. — Модель поплыла, надо освежить линии! Илья Семёнович недовольно поморщился, но возражать не стал. Гриша цапнул Лизу за локоть и затащил в подсобку, где воняло старой резиной, пылью и зимними шинами. Оттоманка после нее осталась с двумя темными вмятинами от коленей и кажется влажным пятном. — Лицом к полке, — без прелюдий просипел Гриша, задвигая дверь. — Они там все равно спорят, империя ты или ссаный придаток. Давай докажем, что она красавица, что она мне нравится.
Лиза молча уперлась руками в пыльную полку с банками. Гриша грубо развел ей ягодицы широким, нетерпеливым жестом, всадил колено между ее бедер и без всяких эвфемизмов вошел снизу — прямо во влажную, разогретую от долгой позы щель. Вошел туго, с мокрым, чавкающим звуком, который за дверью легко можно было принять за всплеск коньяка в графине. Лиза уткнулась лбом в холодное стекло банки с монетками. Гриша вбивался в нее короткими, злыми поршневыми толчками, от которых вся полка ходила ходуном, а банки тихо и ритмично звенели. Своим большим пальцем он с силой вдавил ее анус внутрь, дергая и растягивая кожу. За дверью Вера Пахомова самозабвенно орала про Данте и Биче. Гриша трахал ее жестко и буднично, без соплей. Лиза кончила почти сразу — судорожно, некрасиво, сжав его внутри так, что он глухо выругался ей в шею. В голове у нее не было ни Блока, ни Гумилева: она тупо считала, что из восьми тысяч три уберет галерист, четыре заберет Аркадий, а на оставшуюся штуку она купит макарон и отложит хозяйке за комнату. Гриша кончил следом, с глухим рыком всадив в нее всё до отказа и не вынимая еще полминуты, чтобы «не портить фактуру». За дверью звякнули бокалы. Гриша отступил, вытер испачканный член каким то носовым платком и бросил его на банку. Из растерзанной щели Лизы тут же густо и тепло потекло по внутренней стороне бедра прямо к колену. — Пошла, — скомандовал Гриша. — У них еще десять минут по оплате. Бедро не вытирай — пусть видят настоящий экспрессионизм. Она вернулась в кабинет абсолютно голая, с пылающими красными коленями и белой спермой, стекающей по ноге. Вымытая богема вежливо сделала вид, что не замечает подтёков, и снова уставилась на ее задницу. Лиза опять рухнула коленями на бархат. Межягодичная складка блестела от коньячной капли, нижняя щель вообще не сходилась, а по правому бедру тянулась густая мутная нить. Илья Семёнович победоносно поднял свой хрустальный бокал: — Вот теперь перед нами настоящая, живая родина! Брюсов обещал, что мы будем как солнце! Солнце садится, а родина всё еще стоит раком! Аркадий уставился на стекающую по ее бедру сперму, сообразил, что этот «блик» был положен вовсе не его кистью, и взревел, что ему испортили всю пространственную композицию. Но его глухой окрик потонул в общем гуле. Галеристка с Мойки быстро занотировала что-то в блокнот, назвав потекший сок «поздним Северянином», а Вера Пахомова просто молча допила коньяк: аргументов против течи по бедру у русской поэзии уже не осталось. Лиза лежала носом в пыльный бархат и считала секунды до конца сороковой минуты. Когда Илья Семёнович наконец сухо сказал «достаточно», она с трудом сползла на паркет. На зелёном бархате оттоманки кажется осталась лужа. Хозяин квартиры оглядел ее с подлинным восторогом коллекционера и строго запретил служанке замыливать это пятно до утра. Выставка 3. Бомонд Третий показ был уже не просто не показ. Илья Семёнович только доставил их, как курьер доставляет свежее мясо. Квартира, куда их привезли, высилась на набережной, за глухим двором с чугунными воротами и охраной в бронежилетах. Лифт поднимал без кнопки этажа — этаж знал угрюмый швейцар с выправкой вертухая. В гостиной, длиной в хороший тюремный коридор, на стенах висели тяжелые портреты: цари в золоте, советские генсеки в орденах и в самом центре, чуть ниже остальных, портрет мелкого чекиста — перед ним гости надолго не задерживались, крестились или отводили глаза. Между Николаем II в мундире и Брежневым в каракуле Аркадий ещё утром лично присобачил холст с Лиговского: развороченная левая ягодица под синюшным подвальным светом. Жопа. Между Брежневым и тем самым мелким портретом втиснули географическую карту, срисованную с Лизиной кожи. Карта смотрелась спокойнее и привычнее обоих соседей. Ни у кого даже мысли не возникло её перевесить — встала как родная. Гости собрались другие. Никаких поэтичных пьяниц и нищих критиков. Прокурор области — невысокий, с тихим, аккуратным галстуком и глазами цвета вареного леща. Судья областного суда в очках с золотой дужкой, которая суховато поздоровалась за руку с галеристом и сразу посмотрела мимо всех лиц. Два генерала: один в цивильном итальянском костюме, второй так и не снял китель, только расстегнул верхнюю пуговицу, обнажив сальную шею. Любовницы при них были с иголочки, моложе их законных жён лет на тридцать: платья без вырезов, из тяжелого шелка и шерсти, глухие, с цепочками от Шанель, тонкие швейцарские часы на худых запястьях, короткий, отдрессированный смех. Говорили мужчины негромко, веско и всё больше про «предназначение государства». Предназначение стояло в самом центре огромного персидского ковра, коленями на низком банкетном пуфе, вынесенном из хозяйской спальни. Лиза была без халата прямо с порога. Так велел хозяин — грузный, лысеющий человек в тёмном двубортном костюме, которого присутствующие звали по имени-отчеству и боязливо оглядывались, чтобы не назвать зря. Он обошёл Лизу по кругу один раз, глянул на холсты, затем на ее обнаженный таз и сухо бросил Аркадию: — Чтобы лицом к портретам не стояла. Лицом она тут никого не ебёт. Пусть страна смотрит туда, куда смотрит последние триста лет — задницей в парадный зал. Лиза упала грудью на пуф. Пуф был обтянут тёмной, мягкой кожей, куда теплее бархата или лиговского бетона, и от этого тепла ее колени сами собой безнадежно разъехались. Задница взлетела ровно на уровень генеральских наград. Свет от хрустальной люстры залил обе ягодицы без всякой подвальной романтики: левая — плотная, с темно-коричневой родинкой, правая — суше и унылее, а глубокая межягодичная ложбинка разверзлась от долгих переездов в машине. Ниже промежность предстала без малейших эвфемизмов: бледные большие губы, высунувшиеся влажные малые, а над ними — темно-бордовое кольцо сфинктера. Анус сидел высоко, сжатый от страха, натянутый, и именно его хозяин квартиры продемонстранровал гостю из Москвы коротким, хозяевам присущим жестом ладони, не касаясь плоти. Любовницы генералов и прокурора сгрудились чуть поодаль, скривив тонкие, накрашенные дорогой помадой губы. В их глазах застыло такое брезгливое отвращение, будто им под носы сунули дохлую крысу. Они морщили аккуратные носы, отворачивали ухоженные лица, подносили к губам бокалы с шампанским, чтобы перебить мнимую вонь, и переглядывались с ядовитыми ухмылками. Для них Лиза была шлюхой низшего сорта, уличным мясом за три копейки, падшей тварью, раскоряченной перед чиновниками на ковре. Но эта спесь была насквозь фальшивой. Каждая из них продалась точно так же — просто за другую цену и в другой упаковке: за брендовые сумки, квартиры в новостройках, поездки в Дубай и кольца с бриллиантами. Разница заключалась лишь в том, что Лиза стояла раком сейчас, прямо в зале, а их черед наступал сразу после выставки. В спальнях этих же генералов и прокуроров, в отелях и на закрытых дачах их точно так же будут раком ебать в те же самые подтянутые, холеные анусы. Мужчины с сальными шеями и коньячным перегаром будут входить в них сзади, грубо и безразлично, точно так же представляя себе великое и неизменное положение Родины, согнутой перед властью. Но сейчас любовницы отводили взгляды, теша свое ничтожное самолюбие тем, что их товар упакован дороже. — Вот вам центр, — сыто пробасил хозяин. — Не нефть, не газ и не сука-вера. Вера у нас проходит отдельной статьей в бюджете. Центр — вот. Сюда всё сходится, отсюда ничего вылезти не может без резолюции. Прокурор кивнул с таким видом, будто ему зачитали обвинительное заключение по особо тяжкой: — Исторически безупречно. Государство и не должно улыбаться анфас. Государство обязано жестко держать периметр. Периметр, коллеги, вот он. Мягкий, но сомкнутый. Пока анус сжат — у нас суверенитет и стабильность. Разожмётся — пойдет федеральный торг и развал территорий. Судья поправила очки, вытянула шею и уставилась на Лизину промежность долго, профессионально, как эксперт на вещественное доказательство: — Я бы не назвала это периметром. Периметр охраняют пограничники. Это скорее приёмная. Все эпохи входят к нам через этот чёрный ход и делают вид, что пришли через парадный. Парадное у нас на стене, в рамочках. Чёрный ход — вот здесь, на пуфе, раздвинут. Генерал в кителе хмыкнул, отхлебнул из бокала и веско заявил, что предназначение России — не нравиться, а выдерживать любую нагрузку. Нагрузку он продемонстрировал тяжелым, маслянистым взглядом: сверху вниз, от копчика к темной сжатой дыре, и ниже, в щель, даже не спустился. Его любовница в сером шелке стояла сзади, демонстративно прикрывая нос платочком. Она сморщилась от дикой брезгливости к «дешевке на пуфе», абсолютно не желая думать о том, что через пару часов генерал прижмет её к мраморной столешнице в ванной и будет упрямо и жестко сношать её собственный разглаженный крем-скрабами анус, воображая себе всё ту же непреклонную государственную мощь. Из чиновников комитета по культуре — местной шелухи — притащились трое, и на их фоне даже оборванец Аркадий смотрелся мэтром. Пиджаки на чинушах висели мятые, ботинки измазаны дорожной солью, один прижал к животу потертую папку, где не было ни единой бумаги. Их задвинули к окну, подальше от графина с нормальным французским коньяком, и плеснули из дешёвой бутылки. Хозяин пояснил коротко: «Для концепта». Без этой швали вечер выглядел бы как банальный сходняк по разделу госзаказа, а сходняк нельзя проводить под портретом мелкого чекиста. С ними же возникала иллюзия, что перед ними не голая задница, а элитное возвышенное действо. Чинуша с папкой кашлянул, вытер сопливый нос и прогнусавил в люстру: — «Россия, нищая Россия, мне избы серые твои...» (из Блока). Избы, конечно, у нас не серые. Избы — вот. Две ягодицы. И между ними, простите, то самое, что Александр Александрович не дописал из-за царской цензуры! Его даже не сразу заткнули. Дали позориться минуту, чтобы иллюзия искусства зафиксировалась. Потом прокурор спокойно заметил, что Блока при генеральских погонах цитировать не стоит, Блок и так всё понял без сопливого гороно. Чиновник густо покраснел и втянул голову в плечи. Второй, помладше, всё же вылез, глядя ровно в Лизину ложбинку: — «Мы живём, под собою не чуя страны» (из Мандельштама). Сегодня, слава богу, чуем! Страна ровно на уровне глаз! Это даже педагогично. Можно водить старшеклассников на экскурсии, если нижнюю щель прикрыть, а анус оставить как символ патриотизма. — Старшеклассников сюда не водить, — отрезал хозяин без повышения тона. — Символ у нас совершеннолетний. И статья Уголовного кодекса за него тоже совершеннолетняя. Поэтэсса Вера Пахомова стояла между генералом и чекистским портретом в том же черном платье, но бусы на этот раз надела длинные, до самого пупа. Без нее вечер окончательно превратился бы в дележку бюджета и проституцию. Она же давала голой жопе литературное имя, а распилу — железное алиби. — Петербургские классики всё знали, — изрекла Вера негромко, и даже прокурор уважительно повернул к ней морду. — Анненский бы не спорил. «Среди миров, в мерцании светил...» Только мерцание у нас сегодня не в светилах. Мерцание — в самом центре, куда свет от люстры не добивает. Георгий Иванов сказал бы короче: мы выехали, а страна осталась. И осталась она вот в этой самой позе. Лицом к царям, а сфинктером к нам. Это куда честнее, чем военный парад. Хозяин благосклонно кивнул. Вера была ценна тем, что умела не называть дырку дыркой при генеральском кителе. Анус Лизы за сорок минут стал главным объектом государственной мысли. Сначала его именовали «центром». Потом — «периметром». Потом генерал в гражданском, захмелев после третьей, обозвал его «точкой сборки нации» и показал пальцем так близко, что Лиза ощутила согретый коньяком воздух от его подушечки над самым сфинктером. Кольцо мгновенно сжалось в плотный узел. Генерал довольно усмехнулся: реакция есть, значит, живой материал, можно проводить прямую аналогию с мобилизационным ресурсом. Судья подметила, что аналогия хромает: мобилизация забирает без спроса, а здесь пока только держат оборону. Забирать начнут, когда дадут команду разойтись по кабинетам. По кабинетам рассосались на тридцатой минуте — только те, кому реально было что пилить. Гостиная осталась для болтовни. Дверь в малый кабинет приоткрылась, оттуда понесло сигарным дымом и посыпались конкретные цифры. Лиза слышала их сквозь собственное сиплое дыхание в тёмную кожу пуфа. Прокурор говорил тихо, почти по-отечески: — Статья бюджета на культуру. Не режьте напрямую, дураки увидят. Режьте через «патриотическое мероприятие». Мероприятие у нас оформлено: холст, живой показ, смыслы. Смысл списывается в сто раз легче холста. Холст — инвентарный объект, за него перед проверкой отвечать. Смысл — не инвентарный. Судья отвечала еще суше и тише: — Делим на три конца. Один — на площадку, один — на силовое сопровождение, один — на искусствоведческую экспертизу. Экспертизу пусть эта Пахомова накарябает. Она всё равно цитатами из поэтов бредит. Цитата в акте смотрится как железное обоснование для Казначейства. Гороно подмахнет не глядя, им лишь бы в отчете стояло «духовно-нравственное воспитание». Они Блока уже сегодня пристроили к этой дыре. Генерал в гражданском добавил про подрядчика — дескать, «парень свой, но жадный безбожно», и что его откат надо спрятать в транспортные расходы, а не в гонорар. Гонорары проверяет прокуратура, а транспорт легко списать на «доставку государственного символа». Символ, он кивнул в сторону гостиной, вещь тяжелая: две ягодицы, центр, предназначение. На такое и тентованной фуры не жалко. В гостиной в это время чинуша из гороно, осмелев от дешёвого пойла, ляпнул, что у Сологуба была «мелочь», но мелочь тоже бывает национальной, и эта мелочь — как раз то, что висит ниже центра. Его даже не заткнули. Иллюзия «высокого искусства» требовала хотя бы одной пошлости от сопливой челяди. Без пошлости вечер становился слишком похож на коллегию Минфина. Вера подошла к пуфу вплотную, ее бусы качнулись прямо над Лизиной поясницей. Она заговорила тихим тоном, адресуясь к хозяину: — Предназначение страны — не в слове. Предназначение в том, что эта баба держит сфинктер сомкнутым, пока вы в кабинете делите бюджетную статью. Откроет сфинктер, расслабится — и статья кончится, всплывет грязь. Сожмет крепче — статья жива, деньги переведены. Это и есть настоящая петербургская школа. Не визжать. Стоять раком и держаться. Лиза держала. Колени горели от трения о жесткую кожу пуфа. Поясница полностью онемела. Ее анус от чужих генеральских взглядов и непрерывного слова «центр» то судорожно сжимался в темно-бордовую точку, то от дикой усталости сам собой приоткрывался на миллиметр, и тогда прокурор, вернувшись из кабинета, удовлетворенно отмечал это кивком — как отмечают выполнение государственного оборонзаказа. Ниже, в промежности, стало мокро без всякого ее разрешения. Не от генерала и не от Веры, а оттого, что сорок минут подряд нельзя было сомкнуть то, что вся эта мразь объявила «государственной тайной». Влага скопилась у входа, одна мутная капля медленно поползла по малой губе и зависла, не падая. Любовница в сером шелке увидела эту каплю и первой брезгливо отвела глаза, высокомерно шепнув подруге что-то о «немытых дворовых девках». Подруга брезгливо кивнула, поправляя на запястье золотой браслет. Они смотрели на Лизу с глубоким презрением, изо всех сил отгоняя мысли о том, как буквально через час-полтора эти же самые генералы распластают их на шелковых простынях, нагнут раком и без всяких нежностей станут драть в их дорогие анусы, с тем же тупым хозяйским выражением лиц, упиваясь своим правом владеть, трахать и подчинять. Остальные жрали капли и тело взглядом. Капля тоже была фактурой — только не для продажи, а для отчетного акта списания средств. Хозяин дома встал так, чтобы перекрыть собой пространство между портретом мелкого чекиста и холстом Аркадия. Вышло так, что Лизина головокружительная задница занимала промежуток аккурат под портретом, а холст висел слева как наглядное пособие. — Предназначение государства предельно простое, — сыто произнес он, и в гостиной наступила мертвая тишина. — Не светить рожей. Рожи меняются. Цари меняются, генсеки дохнут, чекисты пересаживаются в другие кресла, а рамы остаются. А вот это, — он не стал тыкать пальцем, просто поглядел на ее анус так, что всем всё стало ясно, — это не меняется никогда. Сюда входят союзники, сюда выкидывают лишних, здесь списывают миллиарды, которые нельзя провести через официальный бюджет. Искусство нам сегодня нужно ровно для того, чтобы чиновники из гороно не соскамились, а Пахомова накропала красивый эпиграф. Эпиграф мы спишем в архив. Центр — оставим. Аркадий дернулся было сказать что-то про «пластику мазка», но на него прокурор посмотрел один-единственный раз — и художник мгновенно проглотил свою «пластику» вместе с дешевым коньяком. Гриша молча стоял у дверей кабинета и фиксировал проценты. Проценты выглядели куда изящнее подсобки с шинами: никто не дышал Лизе в затылок, никто не совершал фрикций. Жест завершили в сухих цифрах: три конца, транспорт, экспертиза, цитата Ахматовой или Блока как обоснование. Лизе в этой государственной арифметике места не предусматривалось. Место было у ее ануса — и оно было мертво забронировано государством. Когда хозяин сухо раздал: «Достаточно», Лиза начала разгибаться. Тело не слушалось. На тёмной коже пуфа остались две глубокие вмятины от ее коленей и мутное липкое пятно там, где капля всё-таки сорвалась в последнюю секунду. Прокурор брезгливо взглянул на пятно и бросил судье, что для акта приемки работ подойдет как подтверждение фактической явки натурщицы. Судья уже прикидывала, какой статьей закрывать экспертное заключение. Генерал застегнул верхнюю пуговицу кителя. Любовницы поплыли к огромному зеркалу в прихожую — поправлять прически и подкрашивать губы. Они бросали на Лизу изнеженные, брезгливые взгляды через зеркало, высокомерно приподнимая подбородки. Каждая из них старательно демонстрировала свое превосходство, зная, что сейчас они сядут в дорогие мерседесы, а затем лягут в мягкие постели. И каждая прятала глубже в себя липкий страх перед тем, как их благодетели с привычной безнаказанностью раздвинут их холеные ягодицы и начнут грубо ебать их в анусы, упиваясь властью и олицетворяя в их распростертых телах ту самую покорную Родиону-мать. Чинуша из гороно на выходе еще раз оглянулся на холст с синюшной ягодицей между царем и чекистом и тихо, без всякой надежды на ответ, промямлил: — Северянин обещал ананасы в шампанском... Ананасов нет. Есть только дыра и бюджетная статья. Но статья, сука, куда вкуснее. Пахомова поправила бусы и даже не стала спасать его цитатой из Гумилева — цитату она берегла для акта списания пяти миллионов рублей. Лиза набросила пальто прямо на голое, измученное тело уже в лифте, потому что ее халат так и остался в машине Ильи Семёновича, а сам Илья Семёнович задержался в кабинете — дописывать финансовое сопровождение. В лифте воняло не скипидаром. Воняло дорогим сигарным дымом, парфюмом прокурора и нагретой кожей пуфа. Между ягодиц всё еще держалось мерзкое тепло чужих генеральских глаз, и ее анус, который весь час эти твари именовали «национальным предназначением», наконец судорожно сошелся сам — без особого разрешения хозяина, прокурора, судьи и Пахомовой. Но предназначение на этом не кончилось. Предназначение уехало наверх — в сухой финансовый акт, расписанное на три конца, а Лизе из этих миллионов снова не досталось ничего, кроме разбитых коленей и права доехать до дома на троллейбусе. 4. Лиза Лиза вышла из троллейбуса на две остановки раньше. Ехать дальше в этом засаленном нутре, набитом угрюмыми затылками, мокрыми пальто и запахом перегара, было невозможно. Водила крутил какую-то попсу, но сквозь тупую фанеру в голове Лизы всё ещё дёргались, застревали и накладывались друг на друга чужие, холеные, пьяные голоса. «Среди миров, в мерцании светил…» — шепелявила Пахомова. «Избы серые твои…» — гнусавил сопливый чинуша. «Точка сборки нации!» — ржал генерал. Цитаты наскакивали одна на другую невпопад, как бред при сорока градусах, перемешиваясь с цифрами откатов, «тремя концами» и брезгливыми шепотками генеральских шлюх. Она шла по тёмной улице, и каждый шаг давался сухой, тупой болью. Голая под длинным пальто, прямо на голую измученную спину, на сбитые, всё ещё горящие колени. Анус, раздолбанный чужими хозяйскими взглядами, всё ещё помнил мерзкую, маслянистую близость генеральской подушечки пальца и тянул тупой, ноющей тоской. Казалось, прохожие навстречу — редкие работяги с поздней смены, хмурые тетки с авоськами — всё видят. Видят, что под пальто ничего нет, кроме липких следов на коврах, раздвинутых ягодиц и подвальной грязи. Что на нее смотрят не как на человека, а как на нелепое, грязное недоразумение, случайно вывалившееся из барского лимузина на грязный петербургский асфальт. Огни библиотеки она увидела случайно. Старое, облупленное здание с высокими пыльными окнами, куда она за всю жизнь не ступила бы и шагу. Внутри пахло сухой бумагой, старым клеем и давно остывшим чаем. За конторкой сидела старуха в съехавших на нос очках и полинялом вязаном кардигане. Лиза подошла к ней, судорожно запнувшись на пороге, распахнула убогий, перепуганный взгляд и вытолкнула из себя невнятное, рваное: — Мне… Мне Блока. Или Северянина… Или… что-нибудь. Не знаю. Старая библиотекарша посмотрела на неё поверх очков. Опытный взгляд сразу нащупал и бледное, перекошенное лицо, и пальто, запахнутое с какой-то отчаянной, дикой суетой, и запах чужого дорогого парфюма вперемешку с сигарным дымом, который тянулся за ней с набережной. Но старуха не нахмурилась и не стала задавать вопросов. В этом городе женщины в любом веке умели выходить из барских домов с одинаково разбитыми сердцами и задницами. — Весь Серебряный век сходу хотите? — тихо, без иронии спросила библиотекарша и потянулась к стеллажу. — Блок, говорите? Тут одним Блоком не обойдёшься. Тут и Ахматова нужна, и Цветаева, и Гумилёв… Давайте-ка всё разом. Забирайте, милая. Она пробила карточку, не спросив даже залога, и протянула Лизе стопку потертых, тяжелых томов в тканевых переплётах. На обратном пути Лиза зашла в круглосуточный и на последние мелочи, погребённые на дне кармана, купила пачку самых дешёвых, серых макарон. На большее денег просто не хватило. Илья Семёнович снова забудет гонорар до понедельника, а прокурорские миллионы уже улетели в безналичные облака. Её убогая однушка встретила привычной сыростью и холодом. Окно упиралось ровно в глухую, покрытую лишаём плесени кирпичную стену соседнего дома-колодца. Лиза не стала включать верхний свет. Включила на кухне единственную конфорку, поставила кастрюлю с помятым боком и высыпала туда макароны. Пока вода закипала, булькая в полутьме, Лиза села за голый ДСП-шный стол прямо в пальто, положила перед собой тяжелые тома и начала читать. Она пила эти строки как анестезию. Как тот самый элитный французский коньяк, который в богатой гостиной на набережной наливали только генералам и прокурорам, а чинушам из гороно давали лизать дешёвую сивуху. Поэты были недоступны ни хозяину квартиры, ни генералу с сальной шеей, ни их холеным, раздутым от спеси шлюхам. Они умели цитировать Блока для актов списания средств, но никто из них не понимал в этом ни единой буквы. «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, вина…» Лиза читала жадно, захлёбываясь, глотая строчки вместе с холодным воздухом кухни. В этих стихах она видела больное, страшное зеркало. Все эти изломанные, растоптанные женщины, все эти «незнакомки» и «блудницы», продававшие плоть в прокуренных кабаках, были ею. Это её разворачивали раком под портретами, это с её кожи срисовывали карты, это её анус объявляли «государственной идеей». Но сквозь боль, сквозь уродливые, липкие аллюзии с сегодняшним вечером в ней вдруг пробилось нечто совершенно другое. Надежда. Она откинулась на спину, прямо на жестком стуле, распахнула пальто. Голая грудь вздымалась в полутьме холодного сумеречного света от конфорки. Лиза зажмурилась. Пальцы, всё ещё хранящие запах пыльных библиотечных страниц, медленно, с нежностью и дикой, накопившейся тоской поднялись к груди. Рука ласкала соски, горячие, чувствительные, дрожащие от каждого прикосновения. Это не было похотью. Это был отчаянный, наглый бунт. Бунт падшей, выброшенной на обочину девки против всей той сытой, уверенной в своей безнаказанности мрази. Они думали, что купили её всю. Думали, что зафиксировали её в сухих цифрах бюджета, превратили в технологический отверстие для прохода госкапитала. А она сидела здесь, в промёрзшей однушке, варила дешёвую муку, гладила собственное живое, теплое тело и читала Ахматову с Цветаевой. В ней горела та самая наглая, неистребимая искра, за которую она держалась изо всех сил. Искра живой души, которая не достанется ни одному прокурору, ни одному генералу, сколько бы миллиардов они ни списали на её раскоряченную задницу. Эта искра светила ярче всех их золотых погон, орденов и хрустальных люстр. Она была живой. А они — мертвечиной в дорогих гробах. Макароны разварились, превратившись в белёсую кашу, вода выплеснулась на конфорку с шипением, но Лиза не шевелилась. Она смотрела в тёмное окно, в глухую кирпичную стену, и губы её тишайшим, уверенным шепотом твердили чужие, великие, спасительные слова. «Моим стихам, написанным так рано, Что и не знала я, что я — поэт, Сорвавшимся, как брызги из фонтана, Как искры из ракет, Ворвавшимся, как маленькие черти, В святилище, где сон и фимиам, Моим стихам о юности и смерти, — Нечитанным стихам! — Разбросанным в пыли по магазинам (Где их никто не брал и не берет!), Моим стихам, как драгоценным винам, Настанет свой черед.» 348 51187 83 Оцените этот рассказ:
|
|
Эротические рассказы |
© 1997 - 2026 bestweapon.net
|
проститутки новосибирск
|