Комментарии ЧАТ ТОП рейтинга ТОП 300

стрелкаНовые рассказы 98591

стрелкаА в попку лучше 14504 +8

стрелкаВ первый раз 6739 +7

стрелкаВаши рассказы 6842 +5

стрелкаВосемнадцать лет 5625 +7

стрелкаГетеросексуалы 10998 +9

стрелкаГруппа 16844 +11

стрелкаДрама 4381 +13

стрелкаЖена-шлюшка 5239 +8

стрелкаЖеномужчины 2693 +1

стрелкаЗрелый возраст 3717 +9

стрелкаИзмена 16269 +19

стрелкаИнцест 15232 +3

стрелкаКлассика 669 +2

стрелкаКуннилингус 4673 +5

стрелкаМастурбация 3295 +4

стрелкаМинет 16481 +15

стрелкаНаблюдатели 10581 +9

стрелкаНе порно 4153 +6

стрелкаОстальное 1452

стрелкаПеревод 10671 +4

стрелкаПикап истории 1211 +2

стрелкаПо принуждению 12888 +4

стрелкаПодчинение 9766 +11

стрелкаПоэзия 1730 +4

стрелкаРассказы с фото 3920 +6

стрелкаРомантика 6878 +8

стрелкаСвингеры 2679 +3

стрелкаСекс туризм 893 +2

стрелкаСексwife & Cuckold 4314 +8

стрелкаСлужебный роман 2848 +1

стрелкаСлучай 11912 +5

стрелкаСтранности 3515 +3

стрелкаСтуденты 4511 +3

стрелкаФантазии 4145

стрелкаФантастика 4411 +2

стрелкаФемдом 2261

стрелкаФетиш 4115 +5

стрелкаФотопост 886

стрелкаЭкзекуция 3897 +1

стрелкаЭксклюзив 531 +2

стрелкаЭротика 2758 +2

стрелкаЭротическая сказка 3016

стрелкаЮмористические 1837

Воровство жены. Часть 1

Автор: starchefa

Дата: 7 октября 2026

Гетеросексуалы, Подчинение, Фетиш, Измена

  • Шрифт:

Картинка к рассказу

От автора: Это не перевод, т.к. изначальной версии просто не существует с которой можно переводить. Это расширенная адаптация в формате рассказа серий Tsuma Netori copywrite: ziz-entertainment.com

Очень трепетно постарался сохранить тайминг произведения и реплики персонажей, как и их имена(японские в тексте читать немного непривычно). Текст достаточно большой, поэтому может потом поправлю, в серии 3 фильма и один перезапуск, по первые полторы части самые интересные, свел их воедино и сделал логически законченным произведение.

Пролог

Утро в их спальне было тихим и тёплым. Свет просачивался сквозь шторы мягкими полосами, ложась на смятое постельное бельё. Икуми лежала, прижавшись спиной к груди мужа, его ладонь покоилась на её бедре — не собственнически, а так, будто и во сне боялся отпустить.

Она первая нарушила тишину, повернув голову так, что её волосы скользнули по его плечу.

— Дорогой!

— Икуми! — отозвался он, и в его голосе была та утренняя хрипловца, от которой у неё каждый раз что-то сжималось внутри.

— Дорогой… Я тут думала, не пришло ли сейчас подходящее время…

— Для чего?

Она замолчала. Его пальцы чуть сжались на её бедре — он чувствовал, что она подбирает слова. Икуми прикусила губу, отвела взгляд, потом всё же повернулась к нему — лицо серьёзное, но в глазах — уязвимость, которую она никому другому не показала бы.

— Н-ну… насчёт того, чтобы завести ребёнка…

Тишина. Не неловкая — густая. Он смотрел на неё, и она видела, как в его глазах проходит что-то: удивление, потом нежность, потом — осторожность.

— Ты что, пока не хочешь?

— Конечно, хочу.

Она поднялась на локте, и простыня соскользнула, обнажив плечо. Лицо её мгновенно переменилось — загорелось, будто внутри зажгли свет.

— Правда? Тогда…

Но он мягко коснулся её щеки — и она замолчала. В этом жесте было всё: и «да», и «но».

— Но ведь ты завтра начинаешь работать в школе?

Она опустила взгляд. Его пальцы скользнули от щеки к подбородку, приподняли её лицо.

— Будет не очень, если ты сразу после выхода на работу уйдёшь в декрет.

— Может, с ребёнком лучше подождать до более подходящего времени?

Она кивнула — медленно, без слов. Потом легла обратно, прижавшись лбом к его ключице. Его рука обняла её — крепче, чем раньше, будто он знал, что она согласилась не потому, что он прав, а потому, что не умеет с ним спорить.

— Понимаю… Ты прав.

Потом он её поцеловал. Не так, как утром целуют на бегу — мимоходом, по привычке. А так, будто извинялся. Будто хотел дать ей то, в чём только что отказал. Его губы коснулись её губ — легко, вопросительно — и она ответила, не раздумывая: раскрылась навстречу, поймала его нижнюю губу, задержала. Он притянул её ближе — ладонь легла на поясницу, тёплая, уверенная, и Икуми почувствовала, как по телу прошла волна, от которой перехватило дыхание.

Она запустила пальцы ему в волосы, притянула ближе — и он понял это как разрешение. Его губы скользнули по её шее — медленно, горячо, с тем усилием, с которым целуют не тело, а человека. Икуми выгнулась, подставляя ключицу, и тихий звук, который она издала, был не стоном — чем-то более хрупким: выдохом, в котором было и желание, и просьба, и прощение за то, в чём она не виновата.

Его ладонь прошла по её боку — под ночной рубашкой, касаясь кожи животом, рёбрами, изгибом груди — и остановилась там, где сердце билось быстрее всего. Икуми перехватила его руку, прижала к себе — не отпущу. Он целовал её плечо, впадинку над ключицей, мочку уха — и каждое прикосновение было как слово, которое он не мог сказать вслух: «я тоже хочу», «потом», «прости».

Она обняла его — крепко, обвивая ногами, впиваясь пальцами в спину, — и он вошёл в неё медленно, бережно, так, как входят в тёплую воду. Икуми зажмурилась, прикусила губу — не от боли, от полноты: от ощущения, что он заполнил не только тело, но и ту паузу, которую сам же создал. Она двигалась навстречу — ритмично, жадно, будто пыталась за несколько минут получить то, что должно было длиться целую жизнь.

Его дыхание стало рваным. Он шептал её имя — «Икуми, Икуми» — и каждый раз, когда он его произносил, она чувствовала, как что-то внутри поднимается, сжимается, тянется к нему — и наконец разжимается, обрывается, и она тихо, почти беззвучно, говорит что-то, похожее на его имя и на «не отпускай» одновременно.

Он обнял её после — крепко, утыкаясь лицом в её волосы. Они лежали, не разнимаясь, и Икуми слушала, как его сердце замедляется, возвращается к покою. Она не сказала ни слова. Не нужно было. Всё, что она хотела сказать — «я хочу от тебя ребёнка» — она уже сказала телом. Он ответил тем же. И оба знали, что этого пока недостаточно.

Тишина держалась ещё несколько секунд. Потом мир вернулся — резко, буднично.

Глава 1

Кухня пахла свежим рисом и соевым соусом — Икуми старалась, укладывая в коробку каждый кусочек так, чтобы мужу было приятно открыть её в обед. Утренний свет уже не был мягким, как в спальне, — он стал резким, будничным, будто сам дом напоминал: пора возвращаться к правилам.

Она протянула коробку, стараясь не смотреть Акаги прямо в глаза — так проще было держать дистанцию, которая вдруг стала такой необходимой.

— Вот твой обед, дорогой, — сказала она, и голос прозвучал чуть тише, чем хотелось.

— Ладно, спасибо, — ответил он, принимая коробку. Пальцы на мгновение задержались на её пальцах — не крепко, просто чтобы почувствовать тепло, — и тут же отпустили.

Акаги помедлил, будто хотел сказать что-то ещё, и наконец решился:

— Слушай, Икуми. Мы ведь с сегодняшнего дня работаем в одном месте. Хочешь, пойдём вместе?

Она вздрогнула — не от страха, а от того, как близко к правде он подошёл. В этом «вместе» было столько всего, что нельзя было позволить себе даже на минуту.

— Дорогой… — Икуми опустила взгляд на фартук, разгладила несуществующую складку. — Дело в том, что туда ходит моя младшая сестра Сидзука.

Слова повисли в воздухе, и она поспешила добавить то, что звучало безопаснее, привычнее:

— К тому же, разве мы не договаривались скрывать наши отношения от учеников?

Он замер на секунду, будто пытался удержать в голове сразу два мира: тот, где они — просто муж и жена, и тот, где она — учительница, а он — коллега, и между ними должна быть стена.

— Ах да, точно, — произнёс он тихо, почти про себя. В его голосе не было обиды — только лёгкая горечь от того, что приходится снова прятать самое простое.

Икуми почувствовала, как внутри всё сжалось — ей хотелось подойти, коснуться его плеча, сказать: «Прости, я просто боюсь», но вместо этого она лишь крепче сжала край фартука.

— Тогда я пойду первой, ладно? — спросила она, уже делая шаг к двери, будто сама торопила себя, чтобы не передумать.

— Ладно, — кивнул он, не пытаясь её остановить.

У двери она обернулась — и в этом движении было всё её желание удержать хоть каплю утренней близости.

— Не забудь взять обед. Я старалась его собрать, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал ровно, по-хозяйски, а не как просьба о внимании.

— Понял, — снова кивнул он, сжимая коробку чуть крепче. — Я всё возьму.

— Ну, я пойду. До встречи, — прошептала она, и слово «встреча» прозвучало как обещание, которое они оба хотели сдержать.

— Береги себя в дороге, — сказал он, и в этих простых словах было столько, что Икуми на мгновение закрыла глаза, будто хотела сохранить этот голос внутри себя на весь день.

Дверь тихо щёлкнула, закрываясь. Икуми вышла на улицу, где утро уже стало обычным: шумным, торопливым, чужим. Она шла по тротуару, чувствуя, как с каждым шагом между ней и Акаги растёт не расстояние, а необходимость быть осторожной. Но где-то глубоко внутри она знала: эта осторожность — не холод, а способ защитить то, что у них есть.

Глава 2

Актовый зал школы был переполнен: ряды учеников, учителя вдоль стен, лёгкий гул, который затихал по мере того, как директор поднимался к микрофону. Икуми стояла чуть позади него, стараясь не теребить край пиджака, но пальцы сами собой сжимались и разжимались. Она чувствовала на себе десятки взглядов, и каждый будто ставил ей оценку ещё до первого слова.

Директор постучал по микрофону, и тишина стала почти осязаемой.

— Это Сунохара Икуми-сэнсэй, она будет вести уроки физкультуры, — голос директора звучал твёрдо и торжественно, будто каждое слово имело вес.

Он сделал небольшую паузу, словно давая залу привыкнуть к имени.

— В студенческие годы Сунохара-сэнсэй училась вместе с ныне ушедшей на пенсию Кано Макото-сэнсэй. Обе были в одной команде по плаванию и, как говорили, были достойными соперницами друг другу.

Икуми на мгновение прикрыла глаза. Имя Макото отозвалось внутри странным эхом — не просто коллегой, а частью её прошлого, которое казалось уже не её, а чьей-то чужой историей.

— А ещё она стала кандидатом в национальную сборную по плаванию, выступая в стиле брасс, — продолжал директор, и в его голосе слышалось искреннее уважение. — Женщина с большими достижениями.

В зале кто-то тихо прошептал: «брасс», и слово прозвучало как чужой язык — слишком спортивный, слишком далёкий от этой школьной тишины. Икуми почувствовала, как жар поднимается от шеи к щекам. Ей хотелось, чтобы директор поскорее закончил, и одновременно — чтобы эти слова прозвучали как можно громче, чтобы Сидзука, сидящая где-то в зале, услышала и поняла: её сестра чего-то добилась.

— Я с нетерпением жду, как изменится спортивное образование в нашей школе с таким ценным пополнением в нашем коллективе, — добавил директор, чуть наклонив голову, будто выражая личное почтение. — Что ж, Сунохара-сэнсэй. Теперь ваша очередь поприветствовать всех наших учеников.

Микрофон оказался перед ней неожиданно близко — холодный, блестящий, будто требовал от неё чего-то большего, чем просто слов. Икуми сделала шаг вперёд, чувствуя, как пол под ногами вдруг стал слишком твёрдым, слишком реальным. Она посмотрела в зал — туда, где ряды лиц сливались в одно большое ожидание. Где-то там сидела Сидзука. Икуми не искала её глазами — боялась, что если найдёт, то голос её подведёт.

Она сжала пальцы в кулаки, потом медленно разжала их, вспоминая, как перед заплывом тренер говорил: «Дыши. Просто дыши, остальное придёт».

— Здравствуйте, — её голос прозвучал чуть тише, чем хотелось, но не дрогнул. — Меня зовут Сунохара Икуми. Я буду вести физкультуру. Для меня большая честь быть здесь, и я надеюсь, что вместе мы сможем сделать спорт не просто уроком, а чем-то, что даёт силы.

Слова повисли в воздухе, простые и честные, без пафоса, который так легко было бы добавить. Икуми подняла глаза чуть выше рядов, чтобы не смотреть ни на кого конкретно, но в этот момент ей показалось, что она почувствовала чей-то взгляд — тёплый, внимательный. Возможно, это была Сидзука. А может, просто надежда.

Директор улыбнулся и сделал лёгкий кивок, будто говоря: «Ты справилась». Икуми кивнула в ответ, не столько ему, сколько себе. Первый шаг был сделан. Теперь впереди был не только урок, но и целая школа, которая ждала, чтобы узнать её не как бывшую пловчиху, а как учителя.

Аплодисменты в актовом зале ещё не стихли, когда Икуми, опустив глаза, сделала шаг назад от микрофона — не к кулисам, а к выходу на спортплощадку. Кто-то из учителей хлопнул её по плечу: «Добро пожаловать в команду». Она кивнула, не поднимая головы, и пошла по коридору, где гул голосов сменялся эхом шагов. В дверях спортзала её уже ждали ученики — кто-то смеялся, кто-то перекидывал мяч, кто-то стоял в строю. И среди них — Сидзука. Один короткий взгляд на сестру, и Икуми поняла: здесь нельзя быть «той, что волновалась у микрофона». Здесь нужно быть учителем. Она расправила плечи, подняла свисток — и тишина в зале стала другой: не напряжённой, а рабочей.

Спортивный зал пах резиной, потом и чем-то неуловимо школьным — старыми матами и лаком для паркета. Икуми остановилась у линии старта, чувствуя, как этот запах будто возвращает её в прошлое: в бассейн, в раздевалки, в те дни, когда каждое движение имело цену. Но сейчас цена была другой — не секунды и не места на пьедестале, а доверие учеников.

— Так, сейчас будем отрабатывать старты в спринте, — её голос прозвучал твёрже, чем она ожидала, и это придало уверенности. — Обратите внимание на постановку корпуса, на перенос веса, на первый шаг. Это решает всё.

Она показала движение — коротко, чётко, без лишних жестов. Ученики смотрели, кто-то кивал, кто-то уже пытался повторить. Икуми скользнула взглядом по рядам и тут же поймала взгляд Сидзуки. Та стояла чуть в стороне, будто пыталась стать незаметной, но глаза у неё были внимательные, цепкие.

— И ещё, — добавила Икуми, чуть меняя интонацию, чтобы она звучала не как выговор, а как напоминание. — Приближается осенний фестиваль. Запомните тему церемонии — она будет важна для общего выступления.

Кто-то из учеников вздохнул, кто-то закатил глаза, но большинство просто кивнули. В этом была своя рутина: праздники, репетиции, суета — всё это было частью школьной жизни, и к этому относились как к неизбежному.

Икуми перевела взгляд на Сидзуку.

— Эй, Сидзука. Тоже не стой без дела — включайся в работу.

Сидзука вздрогнула, будто её поймали на чём-то запрещённом, и тут же поспешно кивнула:

— Да, да, я уже…

Но не успела она сделать и шага, как Икуми чуть тише, но твёрже добавила:

— И, пожалуйста, на территории школы обращайся ко мне как к Сунохара-сан. Не «сестричка», не «онээ-чан». Здесь я учитель.

В зале на секунду стало тише. Кто-то из старшеклассников переглянулся, кто-то хмыкнул, но никто не посмел сказать вслух. Сидзука опустила глаза, кивнула:

— Прости… Сунохара-сан.

Икуми на мгновение задержала дыхание. Ей хотелось подойти, сказать что-то мягкое, но она знала: если сейчас дать слабину, вся строгость рассыплется. Поэтому она просто кивнула в ответ и повернулась к остальным:

— Итак, возвращаемся к стартам. Показываю ещё раз. Смотрите на ноги, на корпус, на момент отрыва.

Пока она объясняла, один из учеников поднял руку:

— Сэнсэй, а не могли бы вы не становиться куратором команды по плаванию? Они и так слабые…

Икуми чуть приподняла бровь. Вопрос прозвучал не как дерзость, а как искреннее беспокойство — будто он действительно переживал за команду.

— Почему ты так думаешь? — спокойно спросила она. — Слабость — это не приговор. Это просто точка отсчёта.

Ученик смутился, пожал плечами:

— Ну, просто… все говорят, что они не тянут.

— Тогда наша задача — сделать так, чтобы «не тянут» превратилось в «тянут», — сказала Икуми и чуть улыбнулась, впервые за урок. — А теперь — на линию. Все, кто готов, — на старт. Остальные — смотрите и запоминайте.

Зал снова наполнился движением: кто-то занимал позицию, кто-то подсказывал соседу, кто-то просто ждал своей очереди. Икуми стояла у линии, отмечая ошибки, подсказывая, исправляя. И краем глаза всё время видела Сидзуку — ту самую, которая старалась не выделяться, но всё равно выделялась, потому что была её сестрой.

А в другом конце зала кто-то тихо пробормотал:

— Новая учительница по физкультуре… тело-то у неё — как и положено кандидату в сборную.

Икуми не обернулась. Она знала, что такие разговоры бывают — знала по своему спортивному прошлому, когда каждый жест, каждый поворот головы оценивали. Но сейчас она не хотела быть «кандидатом в сборную» — она хотела быть учителем, который может научить.

Глава 3

Свисток Икуми прозвучал в последний раз — резкий, короткий, как точка. Ученики потянулись к раздевалкам, кто-то ещё перебрасывался репликами, кто-то смеялся над чьей-то ошибкой на старте. Икуми осталась у линии, медленно собирая конусы и флажки. Она смотрела на паркет, будто хотела прочесть в царапинах и потёртостях историю этого зала. А потом подняла глаза — и увидела, как дверь в коридор приоткрылась, и силуэт скользнул прочь: не ученик, не уборщица, а кто-то из учителей. Звук шагов по линолеуму был слишком уверенным, слишком «своим». Икуми чуть нахмурилась, но ничего не сказала — просто поставила последний конус и пошла следом, не к выходу, а к учительской. Потому что если в школе что-то происходит, то начинается это именно там.

В учительской пахло кофе, старыми журналами и чем-то терпким — будто кто-то недавно протирал доску спиртом. Икуми не стала заходить сразу: остановилась у приоткрытой двери, прислушиваясь. Внутри было шумно, но не весело — в этом шуме чувствовалась привычная усталость и привычка держаться вместе, даже когда держаться не за что.

— …и ведь правда, тело у неё — как у кандидата в сборную, — тихо, но отчётливо сказал кто-то в углу. — Не зря же она в брассе блистала.

— Да брось, — отозвался другой голос, чуть резче. — Ты на её глаза посмотри. Она не «блистала» — она выживала в том бассейне. Это разные вещи.

Икуми на секунду задержала дыхание. Ей хотелось шагнуть вперёд и сказать: «Я здесь, я всё слышу», но вместо этого она чуть прислонилась к косяку, оставаясь в полутени.

В другом конце комнаты Ясуно-сэнсэй лениво листал какой-то журнал, а рядом с ним стоял коллега и кивал, будто соглашался с чем-то, чего не было сказано вслух.

— Слушай, Акаги, а ведь ты счастливчик, — вдруг сказал коллега, понизив голос. — Такая жена — и ещё и в одной школе с тобой.

Акаги хмыкнул, не поднимая глаз:

— Я бы не сказал, что это счастье. Это… баланс. Мы договорились не афишировать. Для учеников она — Сунохара, не моя жена.

— А почему на девичьей фамилии? — спросил кто-то третий.

— Потому что так спокойнее, — ответил Ясуно уже твёрже. — Меньше вопросов. Меньше поводов для сплетен.

В комнате повисла короткая пауза — не неловкая, а скорее привычная, как будто все знали, что за этими словами стоит что-то большее.

А потом разговор снова скользнул в сторону:

— Кстати, вот, глянь, — Ясуно вытащил из сумки тонкую брошюру с DVD и протянул коллеге. — Новый релиз.

— Где ты это достаёшь? — удивился тот, но взял.

— У меня есть связи, — уклончиво ответил Ясуно. — Но, честно, это уже почти пустая трата времени. Когда у тебя есть такая жена, зачем всё это…

— Ага, — перебил его коллега с усмешкой. — Ты это говоришь, потому что ты женат. А я вот думаю, что холостяку позволено чуть больше.

— Не позволено, — спокойно сказал Ясуно. — Просто кажется, что позволено. А на деле — всё равно всё всплывает.

Акаги, который до этого молча слушал, взял брошюру у коллеги и развернул обложкой к себе. На ней — модель в откровенной позе: тонкая, узкая в талии, с той же линией бёдер, что и у Икуми. Лица не было видно — модель специально отвернулась, будто прятала личность, оставляя только тело. При этом форма груди была такой же большой, как у Икуми, — и от этого сходства взгляд Акаги будто зацепился, не хотел отпускать. Он задержал взгляд на секунду дольше, чем нужно.

— Вот бы Икуми была такой, — тихо сказал он, не возвращая брошюру. — Не совсем такой, конечно. Но… хотя бы чуть-чуть.

Коллега хмыкнул:

— Ты серьёзно? Ты женился на одной из самых красивых женщин в школе, и тебе мало?

— Мало не красоты, — Акаги перелистнул страницу, не глядя на фото, будто его интересовал не сам журнал, а возможность говорить о том, о чём обычно молчал. — Красавица, да. Но за всю нашу совместную жизнь я ни разу не видел, чтобы она хоть раз отпустила себя. Ни разу. Секс для неё — это что-то сорок первое в списке дел, после стирки и проверки тетрадей. И это если до сорок первого дойдёт.

Он не просто замолчал — в этой тишине чувствовалось не столько изнеможение, сколько упрямое, почти болезненное желание: он жаждал другого поведения от женщины, которую любил, а она не хотела быть такой. Ему хотелось видеть её раскрепощённой, свободной, готовой шагнуть в новый этап, будто он сам уже стоял на краю и ждал, что она сделает шаг следом. Но она упрямо оставалась на месте, и эта неподвижность ранила сильнее любой ссоры.

— А как насчёт просто поговорить? — неуверенно предложил коллега.

— Говорил, — Акаги чуть кивнул. — Не раз. Знаешь, что она ответила? «Если тебе этого не хватает, значит, ты меня не любишь такой, какая я есть». И всё. Разговор окончен. Потому что с ней всегда так — либо её правила, либо никак.

Ясуно молча слушал, и в его взгляде не было ни сочувствия, ни осуждения — только это спокойное, изучающее внимание, будто он складывал что-то в уме, деталь за деталью.

— А если не говорить? — тихо спросил он. — Если просто… показать?

Акаги поднял на него глаза.

— Показать что?

— Что бывает по-другому, — Ясуно чуть пожал плечами, будто речь шла о чём-то обыденном. — Иногда людям не нужны разговоры. Им нужен толчок. Ситуация, в которой нельзя спрятаться за правилами.

Акаги помолчал, потом снова посмотрел на обложку, на модель, на эту чужую, ненастоящую свободу.

— Она бы скорее умерла, — сказал он тихо. — Она не способна даже… показать грудь. Не мне — кому-то незнакомым.

Он не отдавал журнал. Ладонь лежала на обложке, и кожа чувствовала глянцевую прохладу бумаги, и от этой прохлады — от этой чужой кожи, которой не существовало, — по телу прошла волна, тяжёлая и горячая, от которой стало тесно в воротнике. Он знал это чувство. Оно приходило всегда, когда разговор заходил в тупик, когда Икуми снова говорила «не сейчас», и он снова кивал, и снова шёл в ванную, и снова стоял под душем, и вода не помогала, потому что проблема была не в теле, а в том, что ему некуда было эту тяжесть деть. Кроме вот этого. Кроме чужих фотографий и чужой свободы, которую можно было хотя бы представить.

Но иногда — и это было самое стыдное — ему было мало смотреть. Ему хотелось быть по другую сторону объектива. Тем, кто стоит за камерой и говорит: «Чуть левее. Подними подбородок. Расправь плечи. Не закрывайся». Тем, кому подчиняются. Не грубо, не силой — а голосом, тоном, спокойной уверенностью человека, который знает, как поставить тело, как повернуть лицо, как заставить чужой стыд раствориться в одном слове «хорошо, ещё». Модель на обложке стояла так, как её поставили. Она не выбирала эту позу, этот ракурс, этот свет — кто-то выбрал за неё. И от этой мысли, от того, что где-то есть человек, который может сказать «повернись» — и поворачиваются, «покажи» — и показывают, — внутри загоралось что-то жадное, тупое, почти невыносимое. Не похоть даже — жажда власти, тихой, абсолютной, той, что не нужна сила, потому что достаточно голоса.

С Икуми так нельзя. С ней вообще ничего «так» нельзя. С ней — разговоры, просьбы, переговоры, и всегда одно и то же: «не сейчас», «я устала», «если тебе не хватает — ты меня не любишь». А ему хотелось не просить. Ему хотелось сказать: «Встань вот так. Не прячься. Не закрывайся. Покажи мне». И чтобы она — послушалась. Не из страха, не из покорности, а потому что наконец-то позволила кому-то решать за неё.

Акаги вдруг выдохнул, и голос его стал тише, будто он боялся, что слова, сказанные вслух, станут ещё стыднее:

— Однажды она очень разозлилась на меня, когда я небрежно лизнул ей задницу. До сих пор помню, как она отшатнулась — будто я её ударил.

Ясуно не отвёл взгляда, не поморщился, не сделал вид, что не расслышал. Просто кивнул, будто это была самая обычная деталь в самой обычной истории.

— Конечно, я никак не могу попросить её об играх в стиле бондажа, — продолжил Акаги, почти шёпотом, будто сам стыдился собственных слов. — Это звучит как бред. Как что-то из чужих фантазий, не из моей жизни.

— На твоём месте я бы научил её прелестям бондажа, — спокойно произнёс Ясуно, — даже если бы меня в итоге возненавидели.

Акаги горько усмехнулся:

— Это невозможно! Это всего лишь несбыточная мечта холостяков. То, о чём болтают в барах, когда выпили лишнего. Не про меня. Не про нас.

— В конце концов, у нас одинаковые извращённые наклонности, — Ясуно сказал это без пафоса, буднично, как будто речь шла о любви к одному и тому же сорту кофе.

Акаги на секунду замер, а потом вдруг почувствовал, как с плеч будто свалился ещё один, совсем маленький, но тяжёлый камень.

— Хорошо, — тихо произнёс он. — Помогает, когда в кампусе есть товарищ по интересам. Хоть кто-то, кто не смотрит на тебя как на больного, когда ты говоришь такие вещи.

В воображении голос его становился твёрже, чем в жизни, и слова ложились на кожу, как прикосновения. «Не прячь лицо. Смотри сюда — только на меня. Чуть прогнись, вот так… да, именно так, будто ты наконец-то перестала бояться, что кто-то увидит, как тебе это нравится. Ещё шаг вперёд. Не отводи взгляд. Пусть свет ложится на плечо, на изгиб шеи, на то, как ты дышишь — тяжело, быстро, потому что ты больше не прячешься. Ещё. Не закрывайся. Пусть весь мир смотрит, а ты просто слушай мой голос: стой так, не двигайся, дай мне увидеть тебя всю…»

Он оборвал эту мысль резко, будто споткнулся о собственную дерзость, и пальцы, сжимавшие брошюру, на секунду побелели на сгибах. В учительской пахло мелом и старым деревом, коллега что‑то бубнил про расписание, Ясуно смотрел спокойно, будто видел не только журнал, но и всё, что мелькало в голове Акаги, — и от этого становилось ещё жарче, ещё стыднее, и вместе с тем — как ни странно — чуть легче, потому что хоть кто-то, пусть даже молча, был свидетелем этой тяжести, которую он никак не мог поставить на землю.

Икуми чуть поморщилась. Ей не хотелось слушать про «всё всплывает», потому что в этом слове было что-то слишком близкое к её собственным страхам: что и её прошлое, её ошибки, её слабости тоже когда-нибудь станут темой для такого вот разговора в учительской.

Она уже хотела шагнуть внутрь, чтобы просто сказать: «Привет, я тут, можно мне журнал по нормативам?», но в этот момент дверь распахнулась шире, и в проёме появился ещё один учитель — тот самый, который раньше мелькнул в коридоре.

— Ты где пропадал? — спросил он у Ясуно.

— Да так, кое-что проверял, — уклончиво ответил тот.

— Проверял… — повторил второй, и в его голосе прозвучало что-то странное, не просто любопытство, а почти вызов. — А я вот тоже кое-что проверил. Про Макото. Про её развод. И знаешь, мне кажется, тут не всё так просто.

В комнате стало тише. Даже кто-то перестал греметь чашкой.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Ясуно, и теперь в его голосе не было лени.

— То, что внезапный отъезд Макото … слишком удобный. Слишком чистый. Как будто кто-то заранее всё подготовил.

Икуми почувствовала, как по спине пробежал холодок. Макото — её бывшая соперница, её почти подруга, её тень из прошлого — снова оказалась в центре разговора, но теперь это был не рассказ о победах, а что-то тёмное, липкое, от чего хотелось отстраниться.

Она сделала шаг вперёд, и дверь скрипнула. Все обернулись.

— Простите, — сказала Икуми, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Можно взять журнал по нормативам?

Кто-то кивнул, протянул ей папку. Ясуно посмотрел на неё чуть дольше, чем нужно, будто пытался прочитать в её лице ответ на вопрос, который ещё не задал.

— Конечно, — сказал он. — Держи. Если что-то непонятно — скажи.

Икуми кивнула, взяла папку и снова отступила к двери. Ей не хотелось быть частью этого разговора, но она уже была в нём — просто потому, что она знала Макото. Просто потому, что её прошлое тоже было здесь, в этих стенах, и рано или поздно оно должно было дать о себе знать.

Глава 4

После уроков школа медленно выдыхала дневной шум. Коридор тянулся вперёд, пустой и слишком длинный, и каждый её шаг отдавался эхом, будто школа подсказывала: «Ты здесь не одна».

Коридоры опустевшей школы всегда казались Икуми странно живыми: старые доски скрипели, вентиляция гудела, как будто стены хранили все разговоры, которые здесь прозвучали за день. Она шла медленно, прислушиваясь не к звукам, а к их отсутствию — к тем паузам, где могло прятаться чужое присутствие.

Икуми остановилась. В груди что-то сжалось — не от страха, а от внезапной догадки: тот разговор про Макото был не просто сплетней. Не слухи, не сплетни — знал по-настоящему.

В спортзале она проверила замки, поправила сетку, убедилась, что конусы стоят ровно — привычные, успокаивающие действия, которые возвращали ощущение контроля. Каждый предмет на своём месте, каждая линия чёткая: здесь не было двусмысленностей, не было неловких пауз и слов, сказанных вполголоса. Здесь всё подчинялось правилам, и от этого становилось чуть легче дышать.

А потом, уже почти уходя, заметила: дверь в учительскую приоткрыта. Не так, как днём, когда все спешили и хлопали дверьми, а осторожно, по-лисьи — щель ровно такая, чтобы подглядывать. Будто кто-то специально оставил её в этом положении, зная, что Икуми пойдёт мимо.

Она толкнула дверь шире. Внутри было темно — только зеленоватый огонёк дежурного режима от ноутбука на одном из столов. Она узнала стол: Ясуно. Крышка ноутбука была приподнята, экран не заблокирован — будто его хозяин отошёл на минуту и не успел закрыть.

Икуми подошла ближе. Свет экрана падал на её лицо, и она почувствовала себя вором, хотя ничего не трогала. На рабочем столе, среди папок с рабочими документами и расписаниями, была одна — без названия, только дата. Икуми замерла: эта дата. Она помнила её слишком хорошо — именно тогда пропала Макото.

Пальцы легли на тачпад. Папка открылась. Внутри — один файл. Видео. Название — набор цифр, похожий на таймкод. Она нажала play.

Секунду — ничего, только темнота и шум. Потом изображение проступило: комната, слабый свет, кровать. И голос — она узнала его мгновенно, потому что слышала каждый день в коридорах школы.

— Хватит... Я разозлюсь, даже если это ты, Ясуно-сэнсэй...»

Макото кричит отчаянно, её голос наполнен страстью и болью.

Икуми вцепилась в край стола. Ноги стали ватными, но она не могла оторваться от экрана.

— Подожди! Это... это...

Макото пытается что-то сказать, её голос дрожит.

— Нет!

Отчаянный крик, полный боли и сопротивления.

А потом — тишина. И через несколько секунд голос Макото снова, но уже другой — сломленный, покорный, будто из человека вынули что-то важное и осталась только оболочка, говорящая то, что от неё ждут:

— Да... да... я рожу твоего ребёнка.

Её голос звучит почти как молитва, полная страсти и боли.

— Твоей спермой... спермой господина, что принесет мне зачатие.

Слова звучат неестественно, как заученный ритуал, и от этой неестественности становится ещё страшнее.

— Прошу, оплодотвори моё лоно!

Последние слова прозвучали уже почти как мольба.

Икуми дёрнулась назад, будто от удара. Рука метнулась к экрану, захлопнула ноутбук. В учительской стало темно. Тишина стояла такая, что она слышала собственное сердцебиение — частое, рваное, как у загнанного зверя.

Она стояла в темноте и не могла дышать. Перед глазами — не экран, а лицо Макото, которое она видела каждый день на переменах, в столовой, в коридоре, — и это лицо теперь было другим. Не потому что изменилось, а потому что Икуми наконец увидела то, что скрывалось за привычной улыбкой.

И в этот момент из темноты прозвучал голос:

— Что ты думаешь, ты делаешь, Сунохара-сэнсэй?

Голос был спокойный, но от этого — ещё более пугающий. Она резко обернулась. В полутени стоял Ясуно. Он не приближался, не делал резких движений — просто стоял, слегка наклонив голову, будто наблюдал за ней так же внимательно, как она только что наблюдала за его экраном, и ждал, что она сделает дальше.

— Я… — Икуми на секунду запнулась, голос не слушался. — Я заметила, что дверь приоткрыта. Решила проверить.

— Если собираешься звонить в полицию — звони! — Икуми выпрямилась, голос зазвучал твёрже, чем она ожидала от себя. — Но тогда и твоё преступление станет достоянием общественности!

Ясуно чуть склонил голову, будто рассматривал её с любопытством.

— О чём ты говоришь? — спросил он лениво, словно они обсуждали погоду.

— Хватит прикидываться дураком! — Икуми шагнула вперёд, и папка в её руках дрогнула. — Развод Макото и её внезапное исчезновение… Мне это казалось странным, и я начала расследование. Это ты обманул Макото! Ты её уничтожил! Доказательства — вот они, всё здесь!

Ясуно не шелохнулся. Он даже не моргнул. Только губы тронула тень улыбки — не весёлой, а оценивающей, как у игрока, который видит, что соперник пошёл ва-банк с двойкой.

— Кажется, это женщина, которую следует подчинить, — произнёс он тихо, почти про себя, и эти слова были адресованы не Икуми, а кому-то за её спиной.

Уборщик — сообщник Ясуно, которого Икуми не заметила, — появился за её спиной. Она успела почувствовать запах: резкий, сладковатый, химический. Хлороформ. Тряпка прижалась к ее лицу. Икуми дёрнулась, попыталась крикнуть, но голос тонет в вате. Последнее, что она видит: лицо Ясуно, спокойное, безучастное, как у человека, который делает это не в первый раз.

Темнота.

Глава 5

Икуми открыла глаза — и не сразу поняла, где она.

Первое ощущение — холод. Не полу, не стенам, а воздуху: сырой, тяжёлый, пахнущий бетоном и чем-то ещё, чему здесь не следовало быть. Голова гудела, как после долгого заплыва без дыхания, во рту — горечь, будто она проглотила таблетку, которую не хотела принимать. Память возвращалась рваными кусками: учительская… папка… голос Ясуно… а потом — резкий сладковатый запах, тряпка, темнота.

Она попыталась пошевелить руками — пальцы дёрнулись, верёвки ответили натяжением, тело чуть качнулось в воздухе, и всё. Руки были стянуты за спиной и закреплены так, что двигать ими можно было на сантиметр, не больше.

Ноги — то же: она попыталась согнуть колено, и верёвки, обхватывающие голени и бёдра, тут же впились туже, и тело снова качнулось, подвесные линии скрипнули, и она замерла, потому что любое движение отдавалось во всех верёвках сразу — особенно в той, что проходила между ног.

Медленно, будто кто-то выкручивал яркость на старом телевизоре, глаза привыкли к тусклому красноватому свету — и перед ней развернулась картина, которую она предпочла бы никогда не видеть.

Она висела.

Не стояла, не лежала — висела в воздухе, в полуметре от бетонного пола, и единственное, что удерживало её от падения, — верёвки. Джутовые, натурального цвета, толщиной в полсантиметра, они опутывали её тело сложным, безупречно выверенным узором, и от этого узора нельзя было отвести глаза — настолько он был… красив. И от этой красоты хотелось кричать, потому что красота была ловушкой, клеткой, сплетённой из верёвок с точностью, которая выдавала не новичка, а мастера.

Баннер

На этом искусном плетении висело тело, от которого невозможно было отвести глаза — и это было, пожалуй, самым жестоким во всём, что происходило, потому что тело это было создано для того, чтобы на него смотрели. Икуми Сунохара была женщиной, при которой мужчины забывали, о чём говорили. Не по своей воле — просто так было: она входила в зал, и разговоры затихали, и взгляды скользили по ней, и она знала это, и ненавидела это, и ничего не могла с этим сделать, потому что нельзя запретить людям видеть.

Чуть выше среднего роста, с фигурой, которую нельзя назвать иначе как песочными часами — узкая талия, широкие бёдра, и пропорции, от которых любой модельер упал бы на колени. Тело, выточенное годами в бассейне: плечи чуть шире обычного, ноги сильные, длинные, с рельефом мышц, который угадывался под кожей, но не выпирал — просто знал, что он есть. Слой жира был минимальным: она давно перестала тренироваться на износ, не выступала, не гоняла нормативы, но держала форму — для себя, для работы, по привычке, которая осталась от спорта, как осанка остаётся у балерин. Кожа была гладкой, упругой, и от этого каждый изгиб выглядел вылепленным, будто кто-то тщательно прорабатывал каждую линию, каждый переход от талии к бедру, от бедра к колену.

Грудь — изящная и нежная, словно произведение искусства, она была создана идеальной чтобы помещаться в мужскую ладонь. В мягком бюстгальтере или под лёгкой блузкой со своим вторым размером она выглядела особенно привлекательно, создавая ощущение утончённости и женственности. Тело Икуми застыло в воздухе, словно маятник, остановившийся в своём движении. Грудь, отягощённая собственной тяжестью, стремилась к земле, как спелый плод, готовый вот-вот сорваться с невидимой ветки. Верёвки, впившиеся в грудь, перетягивали её, создавая причудливую игру форм. Они сжимали ее, заставляя мягкую ткань наливаться кровью и набухать ещё сильнее. Каждое мгновение усиливало это противоестественное напряжение, превращая грудь в символ томления и боли.

Соски, крупные и выразительные, с большими тёмными ареолами, в обычном состоянии мягкие и слегка втянутые, теперь затвердели под воздействием холода и давления верёвок. Они торчали вниз, словно острые пики, выделяясь в тусклом свете. Зеркало безжалостно отражало эту картину, не скрывая ни одной детали. Тёмные ареолы казались ещё более контрастными на фоне бледной кожи.

Задница — плотная, тугая, не от диет, а от тысячи часов в бассейне, от баттерфляя и брасса, от стартовых прыжков и разворотов. Мышцы под кожей держали форму так, что ягодицы казались почти литыми, и верёвки, проходящие между ними, только подчёркивали этот рельеф — каждый изгиб, каждая тень, каждая линия, которая говорила: это тело создано для движения, для силы, для скорости.

Икуми знала, что она красива. Ученики и коллеги украдкой рассматривали её, не в силах скрыть восхищение. На улице незнакомцы часто оборачивались, их взгляды притягивались её красотой и чувственностью. Она чувствовала это внимание, которое делало её центром притяжения и вызывало восхищение у всех вокруг. Она не гордилась этим и не стеснялась — она относилась к этому как к факту, как к погоде: вот, есть, никуда не денешь. Но за этим внешним впечатлением пряталось то, о чём не знал никто, кроме мужа: она просто не воспринимала секс как источник наслаждения. Близость с Акаги была чем-то, что она делала, потому что так принято, потому что он муж, потому что иногда нужно. Без всякого огня, без интереса, с тем же равнодушием, с каким чистила зубы или заплетала волосы. Она никогда не испытывала оргазма — ни с ним, ни с кем-либо. Её тело могло отзываться на прикосновение чисто рефлекторно, как мышца отвечает на удар молоточка, — но этот отклик был механическим, пустым, и она не придавала ему значения, как не придают значения морганию или дыханию. Акаги знал и не давил, и за это она была ему благодарна, и эта благодарность была самой сильной эмоцией, которую она испытывала в постели.

И вот теперь — это тело, созданное для чужих взглядов, но не для чужих прикосновений, висело обнажённым в красноватом свете, и каждый его изгиб, каждый миллиметр кожи, каждая линия — всё было выставлено на обозрение, как витрина в магазине, где товар не продаётся, но все прижимаются к стеклу.

Верёвки начинались от потолка — два прочных подвесных луча, перекинутых через стальные кольца, вбитые в бетон. От них линии спускались к её телу и расходились веером, как нити марионетки, только кукловод здесь был другой.

На груди — верёвка дважды обхватывала основание грудей, стягивая их тугими параллельными линиями, которые приподнимали и сжимали мягкую ткань, заставляя её выступать вперёд, обнажённую и беззащитную. Между грудями верёвка перекрещивалась, образуя ромбы — аккуратные, геометрически точные, где каждый перекрестие лежал точно поверх предыдущего, и ромбы спускались вниз по животу, как корсет, только вместо стали — джут, и вместо защиты — плен.

От обвязки груди линии уходили за спину, где, как она чувствовала, запястья были стянуты вместе — плотно, но без передавливания, и оттуда — вверх, к подвесным кольцам. Руки были отведены назад и вверх, и от этого плечи выгибались, спина прогибалась, а грудь подавалась вперёд — поза, которая не оставляла ни одного скрытого участка. Каждое движение, каждый вздох заставлял верёвки скользить по коже, и это скольжение было почти осязаемым — как прикосновение десятков пальцев, которые не отпускают.

Ниже — верёвка спускалась между ног: один виток спереди, плотно, с нажимом, проходя прямо через пах. Икуми никогда не относилась к своему телу как к чему-то предельно обыденному — не как к источнику удовольствия, а скорее как к инструменту, который она использовала для работы и спорта, или как к старой, удобной одежде, которую просто носишь. Желание давно перестало быть частью её жизни. И даже эту обыденность она держала под замком: густые, тёмные волосы покрывали лобок, расходились по половым губам, спускались к промежности — и это никогда не было проблемой, потому что видеть это мог только один человек, её муж. Акаги никогда не просил её измениться — ему хватало того, что было, и она была благодарна ему за это молчаливое принятие: он не требовал от неё страсти, не пытался «разбудить» в ней то, чего там не было. Для неё это было не фригидностью, а просто отсутствием потребности — тихой, спокойной зоной, где не нужно было притворяться.

А теперь — теперь джутовая верёвка проходила сквозь эти волосы, врезаясь в плоть, которую она прятала от всего мира. Виток ложился между большими половыми губами, разделяя их, прижимая к костям таза, и от этого нажима половые губы расходились, раскрывались, обнажая внутренние — розовые, влажные от пота, которые никогда не видели света. Клитор, скрытый под капюшоном, оказался зажат: верёвка проходила точно поверх него, и каждое движение, каждый вдох, каждое сокращение мышц живота заставляло виток смещаться — на миллиметр, но этого хватало. Кровь приливала к паху — не от возбуждения, а от давления: верёвка работала как жгут, не пережимая полностью, но замедляя отток, и от этого прилива ткани набухали, становились чувствительными, тугими, и клитор, прижатый джутом, пульсировал — не как желание, а как рана, которая бьёт в такт сердцу. Малые половые губы, вывернутые верёвкой наружу, опухали, темнели от крови, и каждое движение подвеса заставляло их тереться о шершавый джут, и от этого трения по низу живота расходилось что-то — не боль, не удовольствие, а то, чего она не хотела называть, потому что называние делало бы это реальным.

И ещё — верёвка, разделяя половые губы, стягивала их к сторонам, и от этого вход во влагалище приоткрылся — чуть, на несколько миллиметров, но достаточно, чтобы воздух проник внутрь. И когда холодный, сырой воздух подвала коснулся горячих, набухших от прилива крови внутренних тканей — Икуми вздрогнула всем телом. Это было странное, невозможное чувство: будто изнутри её гладили льдом, и этот ледяной палец скользил по стенкам, которые никогда не чувствовали ничего, кроме тепла. Холод соприкасался с горячей, влажной поверхностью — и от этого контраста по низу живота расходилась волна, которую она не могла ни остановить, ни объяснить: не боль, не щекотка, а что-то между, от чего хотелось сжаться — но верёвки не позволяли сжаться, они держали её раскрытой, и холод мог входить и выходить с каждым её вдохом, и она ничего не могла с этим сделать.

Второй виток шёл сзади — между ягодицами, глубоко, врезаясь в промежность, и возвращался к поясу, где завязывался узлом. Верёвка проходила прямо через анус — не внутрь, но по поверхности, и шершавый джут тёр тонкую, чувствительную кожу, которая никогда не знала прикосновений. Никаких. Даже мужу Икуми не позволяла касаться там — не из брезгливости, а из какого-то глубокого, нерационального запрета, который она никогда не объясняла и который Акаги никогда не нарушал. Это была последняя граница, последняя дверь, которую она держала закрытой. А теперь — теперь жёсткая верёвка натирала эту дверь с каждым движением подвеса, и от трения кожа краснела, горела, и вместе с дискомфортом — жгучим, унизительным — приходило что-то ещё: тупая, ноющая чувствительность, которая растекалась от ануса к промежности и поднималась выше, к корню клитора, и это было хуже, чем боль, потому что боль можно было ненавидеть, а это — это она не знала, куда деть, не знала, как назвать, и не хотела ни того, ни другого.

Верёвка в паху— самое унизительное из всего, что можно было придумать, потому что она не просто связывала — она вскрывала. Она делала с её телом то, чего не делал ни один человек: разделяла, обнажала, прижимала — и всё это на виду, где каждый миллиметр её плоти, который она считала нейтральной, неинтересной территорией, был выставлен напоказ.

Ноги — каждая голень была прижата к бедру, и верёвки обхватывали их тремя-четырьмя параллельными витками, аккуратными, ровными, как обмотки у танцовщицы, только здесь это значило другое — ноги были согнуты и зафиксированы, и ступни не касались пола. Но дело было не только в фиксации. Согнутые ноги, прижатые голени к бёдрам, раскрывали пах — широко, безжалостно, как на гинекологическом кресле, только без простыни, без света, без доктора, которому можно доверять. Бёдра были разведены не насильно — верёвки не растягивали их в стороны — но сама поза заставляла колени разойтись под тяжестью собственного веса, и от этого то, что было между ними, — набухшие от прилива крови половые губы, зажатый клитор, тёмные волосы, пропитанные потом, — всё это оказывалось направлено прямо в зеркало. Прямо на того, кто стоял и смотрел. Икуми пыталась свести колени — мышцы бёдер напрягались, дрожали, но верёвки не позволяли, и от этого напряжения прилив крови только усиливался, и она чувствовала, как пульсирует всё — от кончиков пальцев ног, замёрзших и посиневших, до клитора, зажатого джутом, и это пульсирование было как второе сердце, которое она не могла остановить.

Подвесные линии от колен шли вверх, к тем же кольцам, и Икуми висела в позе, напоминающей эмбриона, — только не свернувшись, а растянутая, раскрытая, будто её тело превратили в экспонат. Экспонат, который мог дышать, и каждое дыхание двигало верёвками, и каждое движение верёвок било по местам, которые она не хотела чувствовать.

Она была обнажена. Полностью. Где её одежда — пиджак, блузка, юбка, бельё — она не знала. Наверное, сняли, пока она была без сознания. От этой мысли — что кто-то чужой трогал её, раздевал, смотрел, пока она не могла ни сказать, ни пошевелиться, — внутри поднялась волна, горячая и тошнотворная. Не стыд. Страх. Чистый, звериный страх животного, которое понимает: оно в капкане.

Зеркало во всю стену — она увидела его, повернув голову, и зеркало вернуло ей то, чего она не хотела видеть: своё тело, опутанное верёвками, висящее в красноватом свете, как в аквариуме. Ромбы на животе. Тугие витки на груди. Паховая верёвка, врезавшаяся между ног. И лицо — бледное, с расширенными зрачками, с губами, которые дрожали, хотя она приказала им не дрожать.

— Нет… — вырвалось у неё, и голос прозвучал слабо, с хрипотцой.

— О, проснулась, — раздался голос откуда-то сбоку.

Икуми повернула голову — движение вызвало лёгкое раскачивание. Верёвки скрипнули, и виток в паху сдвинулся, вызывая непознанные чувства, она стиснула зубы, потому что не хотела издавать ни звука.

У стены стоял уборщик — тот самый, что днём мыл полы и кивал ей в коридоре. Он смотрел на неё не как на человека — как на картину, которую он помог создать, и в его глазах было обожание, но направлено оно было не на неё, а на того, кто стоял в тени.

— Новая учительница физкультуры, которую ты собирался «обработать»… — сказал уборщик, обращаясь к Ясуно. — Бродит по территории в такое позднее время.

— Нам досталась хлопотная, хозяин! — добавил он, и в голосе прозвучало что-то среднее между восхищением и жалостью.

Ясуно вышел из тени. Он остановился перед ней — перед зеркалом, в котором она видела и себя, и его, и всю эту сцену, как на сцене, и от этого двойного отражения хотелось закрыть глаза, но она не закрыла.

— Мне всё равно, — сказал он ровно, без эмоции, как говорят «дождь заканчивается». — Это даже сэкономило нам силы.

Икуми рванулась вперёд — рывок был инстинктивным, звериным, и верёвки впились в кожу, и подвесные линии зазвенели, и тело качнулось, и на секунду ей показалось, что она может вырваться — но только на секунду. Узлы не сдвинулись ни на миллиметр. Они были завязаны так, что чем сильнее она дёргалась, тем туже становились витки — не на запястьях, там мастер соблюдал технику, а на груди, на бёдрах, там, где верёвка впивалась в мягкую ткань и оставляла красные полосы, которые она видела в зеркале.

— Ты чудовище! — её голос прозвучал хрипло, но не дрогнул. Икуми подняла голову и встретилась с ним взглядом — так она смотрела на своих соперниц перед началом соревнования, с дерзким вызовом и высокомерием.

Ясуно чуть приподнял бровь.

— Ты сейчас только изображаешь смелость, — произнёс он тихо. Не угроза — констатация.

— Низкий подонок! Я никогда не покорюсь, что бы ты ни сделал! — Икуми выпрямилась, насколько позволяли верёвки, и почувствовала, как внутри поднимается что-то горячее — не страх, а злость, чистая, как адреналин перед стартовым выстрелом. — У тебя не хватит духу меня убить, я это знаю! Как только взойдёт солнце — ты сядешь в тюрьму!

Тишина. Красноватый свет мигнул, будто даже он замер в ожидании. Где-то в углу капнула вода — одна капля, и звук был громче, чем все её слова.

Ясуно наклонился к ней. Медленно. Так близко, что она почувствовала его дыхание на своей шее — тёплое, ровное, без учащённого пульса, без нервозности. Он не боялся. Он знал, что время на его стороне.

И улыбнулся.

— Ты правда так думаешь?

— Ты правда так думаешь. — повторил Ясуно, и на этот раз в голосе не было вопроса. Была пауза перед действием — та, что длиннее любого удара.

Он выпрямился, отошёл на шаг — и кивнул уборщику. Тот подошёл к стене, где висела панель с тумблерами, и щёлкнул одним. Красноватый свет переключился — он стал не дневным, но достаточным, чтобы убрать тени, чтобы каждый изгиб, каждая верёвка, каждый миллиметр кожи Икуми стали чётче, резче, как под увеличительным стеклом.

— Поразительно! — сказал Ясуно, и голос его прозвучал впервые не тихо, а с искренним, почти детским восхищением, как у человека, который наконец увидел то, о чём давно мечтал. — Какой отличный!

Икуми дёрнулась — рывок вышел инстинктивным, бессмысленным, веревки у влагалища впились в кожу еще сильнее, и она стиснула зубы.

— Нет! Не смотри! — вырвалось у неё, и голос прозвучал не так твёрдо, как минуту назад. В нём появилась нота, которой она не хотела: паника. Тонкая, как нитка, но он услышал — и улыбнулся.

— Куда делась твоя прежняя смелость? — спросил Ясуно, наклонив голову, как будто искренне интересовался ответом.

Икуми стиснула зубы и не ответила. Она смотрела прямо перед собой — в зеркало, на своё отражение, на верёвки, на всё, что она не хотела видеть, и пыталась дышать ровно, как перед стартом, когда нужно успокоить пульс, и это не работало, потому что перед стартом она могла двигаться, а здесь — здесь она могла только висеть и чувствовать, как верёвки касаются каждого сантиметра её тела.

Ясуно не торопился. Он обходил её медленно, по кругу, и в зеркале она видела, как он смотрит — не похотливо, не жадно, а оценивающе, как смотрят на материал, из которого собираются что-то сделать.

— У тебя отличное тело, как я и думал! — сказал он, останавливаясь сбоку, и его взгляд скользнул по её фигуре — от плеч до бёдер, задержался на талии, на груди, на том месте, где верёвки врезались в мягкую плоть. — Я всегда хотел узнать, как устроены учительницы физкультуры вот тут, внизу.

Он остановился прямо за ней — перед её раскрытой, распахнутой вагиной. В зеркале она частично видела его лицо — спокойное, отстранённое, и от этой отстранённости было хуже, чем от любого злого взгляда.

— Я не торопясь займусь выяснением на что способно такое великолепное тело, — сказал он, и в голосе было обещание, тихое и страшное, потому что он не угрожал — он планировал.

— Нет—! — Икуми рванулась вперёд, и верёвки впились в кожу, и подвесные линии зазвенели, и тело качнулось, и на секунду ей показалось, что она может вырваться — но только на секунду. Узлы не сдвинулись ни на миллиметр.

Ясуно снова сдвинулся и остановился перед её лицом. Взял её за подбородок — не больно, даже осторожно, как берут чашку, которую не хотят разбить, — и повернул её лицо к зеркалу.

— Посмотри на себя, — сказал он тихо. — Хорошо посмотри. Запомни, какой ты была. Потому что через час ты будешь другой.

Икуми дёрнула подбородком, пытаясь вырваться, но его пальцы держали крепко — не сжимая, просто не отпуская.

— Ты жалкий… — начала она.

— Нет, — перебил он. — Ты сейчас будешь молчать. Не потому что я запрещаю. Потому что не сможешь.

Он отпустил её подбородок, и она опустила голову, увидев в зеркале приближающегося уборщика.

Уборщик опустился на колени перед ней — перед её раскрытым пахом, и Икуми почувствовала, как внутри всё сжалось — не от холода, не от верёвок, а от того, что кто-то смотрел туда, куда не смотрел никто, кроме мужа, и не просто смотрел — а приближал лицо, разглядывал, как разглядывают образец под стеклом.

— Нет, — сказала она, и голос дрогнул, и она ненавидела себя за эту дрожь.

— Твой пах воняет после тренировки! — сказал уборщик, наклонившись ближе, и в его голосе не было брезгливости — было любопытство, отстранённое, как у врача, который описывает симптом. — Пахнет маринованной водорослью!

Икуми стиснула зубы. Она не могла ответить — не потому что он запретил, а потому что слова застряли в горле, потому что это было унизительно по-новому: не физически, не болью, а вот этим — запахом, обыденностью, тем, что её тело, которое она считала своим, имело запах, и этот запах кто-то оценивал, и оценка была презрительной, и от этого презрения краска стыда залила лицо, и она была благодарна, что висит лицом вниз и он не видит.

Уборщик достал из кармана что то похожее на машинку для стрижки, — маленькую, электрическую, которая жужжала, как муха, и этот звук — монотонный, мелкий, будничный — был хуже крика, потому что крик означал угрозу, а жужжание означало работу, рутину, процесс, который будет доведён до конца.

Он прижал машинку к лобку — и Икуми вздрогнула так, что верёвки зазвенели, и тело качнулось, и паховый виток сдвинулся, и она стиснула зубы, потому что не хотела кричать- это оказался эпилятор. Вибрация, которую он вызывал, проходила по коже, по плоти, по клитору, который и так был зажат верёвкой и пульсировал, и теперь — теперь эта вибрация наложилась на пульсацию, и тело, которое никогда не отвечало на прикосновения, которое было мёртвым для наслаждения, — тело ответило. Не желанием. Не удовольствием. Но ответило — сокращением мышц, приливом крови, судорогой, которая прошла от паха к животу и вернулась обратно, и от этой судороги Икуми закусила губу так, что почувствовала вкус крови.

Волосы падали. Густые, тёмные, когда то они покрывали лобок и расходились по половым губам, спускались к промежности — теперь они исчезали, а кожа, которую они закрывали, обнажалась — бледная, белая, беззащитная. Медленно, полоса за полосой, лобок теряет свою защиту, становится голым, детским, выставленным.

— Стой, — сказал Ясуно, и уборщик остановился. Лобок был голый, но ниже — на половых губах, между ними, в промежности — все еще остались волосы.

Ясуно подошёл, взял эпилятор из рук уборщика, и опустился на колени перед ней. Его лицо было в полуметре от её паха — от того места, которое она прятала от всего мира, которое принадлежало только ей и Акаги, и вот теперь — мужчина, которого она ненавидела, которого она считала убийцей, — смотрел на неё, и не просто смотрел, а изучал, и в его взгляде не было ни похоти, ни злобы, только та же оценивающая отстранённость, и от этой отстранённости было хуже, чем от любого злого взгляда, потому что злой взгляд означал, что ты — враг, а отстранённый — что ты вещь.

Он оттянул ее большие половые губы и щипчики эпилятора начали свой путь — Икуми вскрикнула. Не от боли — щипцы не резали ее плоть — но приносили сладкую боль и вибрацию, которая прошла по чувствительному, набухшему от прилива крови клитору, зажатому верёвкой, по всему паху, и тело — её мёртвое, равнодушное тело — отозвалось снова: судорогой, сокращением, волной, которая прошла снаружи внутрь, и от этой волны ощущений на малых половых губах появилась влага. Это не был ни пот, ни возбуждение — что-то среднее. Физиологический ответ тела на стимуляцию и боль, который не имел ничего общего с желанием, и от которого Икуми хотелось провалиться сквозь пол. Тело, которое никогда не отвечало ей, которое было безразлично к ласкам мужа, — это Тело отзывалось на вибрацию машинки, которую держал в руках человек, вызывавший у неё лишь отвращение. Этот отклик был совсем не похож на то, что она испытывала с Акаги — вялый, рефлекторный, лишённый страсти. Напротив, сейчас реакция была более острой, более интенсивной.

Словно все эти элементы — верёвки, сдавливающие плоть, боль от эпилятора, прохлада на обнажившихся участках ее половых органах— в своей совокупности взломали некий внутренний замок, высвобождая то, что она так тщательно оберегала и скрывала. То, что никогда не должно было быть обнаружено, вырвалось наружу, обнажая её уязвимость перед этим чужим взглядом и грубыми прикосновениями.

Каждый нерв, каждая клеточка её существа отзывались на эту грубую стимуляцию, раскрывая то, что обычно оставалось глубоко спрятанным в недрах её естества. Это было болезненное, почти мучительное освобождение, которое противоречило всему, что она пыталась сохранить в тайне. В этом противоестественном единении боли и физического отклика рождалось нечто новое, неизведанное, что навсегда изменило её восприятие собственного тела.

Ясуно поднял взгляд от паха к её лицу, и в этом взгляде — впервые — появляется что-то, кроме отстранённости. Интерес. Не похоть. Не злоба. Интерес исследователя, который нашёл что-то неожиданное.

— Вот как, — сказал он тихо, и этих двух слов было достаточно, чтобы Икуми поняла: он знает. Он знает, что её тело отозвалось. И он будет использовать это.

Она закрыла глаза, только так она могла спрятаться от своего стыда. Того самого, которого она не чувствовала, когда висела обнажённая, когда верёвки врезались в плоть, когда зеркало отражало всё. Тогда было не стыдно — было страшно. А теперь, когда тело предало её, когда оно отозвалось на чужие руки тем, чего не отзывалось на руки мужа, — вот это было стыдно. Ей было стыдно так, как не бывает стыдно ни за что другое, потому что это был не чужой стыд, не внешний, не «что подумают люди». А глубокий, почти первобытный стыд женщины зародился в её душе, словно затаённый секрет. Это чувство возникало из самых глубин её существа, поднимаясь из тёмных уголков подсознания. Он сковывал её, как невидимая паутина, которую не разорвать усилием воли. Этот стыд был частью её природы, формируя отношение к себе и окружающему миру. И она, которая думала, что её тело — её территория, обнаружила, что территория сдаётся без её разрешения.

Ясуно продолжал свою работу методично и неторопливо, сантиметр за сантиметром. Волосы падали на бетонный пол, обнажая нежные губки влагалища, и с каждым движением боль пронизывала её тело. Икуми не издавая ни звука. Она кусала губы, но не просила остановиться, потому что просить означало признать, а признать означало сломаться, и она не могла сломаться, не могла, не могла…

Когда он закончил — лобок, половые губы, промежность - всё, что она прятала под тёмными волосами от всего мира, было выставлено на свет. Даже с закрытыми глазами она знала, что выглядит как на перевернутом гинекологическом кресле, только хуже, потому что на кресле есть простыня, и доктор не смотрит заинтересованно, когда ничего не вибрирует и тело не отвечат на каждое прикосновение судорогой.

Ясуно поднялся, отряхнул колени, в руке он держал прядь её волос с лобка, коротких, кучерявых - он держал их так, как держат трофеи. В его глазах больше не было отстранённости, он знал, что все впереди.

— Икуми не переживай, мы не варвары. Кожа после эпиляции — это открытые раны, микроскопические, но раны. Надо проявить заботу, - и кивнул уборщику — тем же коротким, небрежным кивком, каким кивают официанту, чтобы тот принёс следующее блюдо.

Уборщик подошёл. Икуми не видела его — он был за ней, — но почувствовала: его пальцы — грубые, с мозолями, теперь касались её по-другому. Мягче. И влажно — мокро, скользко, и холодно.

Смазка. Она была ощутимо холодной, как будто её держали в холодильнике И от этого холода — от этого первого, за всю ночь, ощущения, которое было не болью, не унижением, не страхом, а — облегчением — Икуми вздрогнула, не отстраняясь, а подавшись вперёд. От этого движения — от того, что тело подалось навстречу, а не от насильника — она тут же попыталась замереть, но было уже поздно: тело выдало её. Напряжение, сковавшее каждую мышцу, не позволило ей остаться неподвижной. Её сердце билось чаще обычного, выдавая волнение быстрыми ударами, а ноги едва заметно дрожали, словно пытаясь убежать от невидимой опасности. В этот момент даже дыхание казалось слишком громким, эхом отдаваясь в тишине пространства. Она осознала, что любая попытка скрыть своё состояние была обречена на провал — тело не слушалось, предательски выдавая все её эмоции.

Уборщик наносил смазку обильно — щедро, как мазь на ожог, и в этом была своя жестокость: забота, настоящая или притворная, была хуже, чем боль, потому что боль можно было ненавидеть, а заботу — нет.

Он прошёлся по промежности — по голой, воспалённой коже, которая горела от эпиляции, — смазка остудила её, и Икуми почувствовала, как напряжение в теле — то постоянное, неослабное напряжение, которое держало её с момента, когда верёвки впервые впились в плоть, — чуть отпустило. Не сильно. Не полностью. Но — отпустило, и от этого маленького послабления внутри поднялось что-то, похожее на благодарность, и от этой благодарности стало опять стыдно, потому что благодарность мучителям — это была сдача, тихая, незаметная, но сдача, и Икуми отогнала её, но тело — тело запомнило холод, и запомнило облегчение, и запомнило, что облегчение пришло от их рук.

А потом его пальцы — мокрые, скользкие от смазки — коснулись клитора.

Икуми дёрнулась. Не от боли — от неожиданности, потому что касание было мягким, и клитор — зажатый верёвкой, пульсирующий, набухший от прилива крови — отозвался на это скользкое касание так, как не отзывался на верёвку, не отзывался на холод, не отзывался на эпилятор: не болью, не жжением, а разрядом, который пробежал по всему её телу. От этого импульса внутри что-то щелкнуло, и Икуми закусила губу, потому что ей стало действительно хорошо. И от этого «хорошо» стыд нахлынул такой волной, что она закрыла глаза и стиснула зубы так сильно, что услышала характерный хруст.

Эмоции переполняли её, заставляя чувствовать себя ещё более уязвимой. Она пыталась совладать с этим неожиданным вихрем чувств, но тело предательски выдавало её реакцию на происходящее. Эта реакция была неподвластна ни воле, ни желанию, ни ненависти — она существовала сама по себе, независимо от разума.

— Вот так, — сказал Ясуно, наблюдая. — Хорошо. Дай ей впитаться.

Уборщик отступил. Смазка была везде — на половых губах, на промежности, на анусе, на клиторе, и Икуми чувствовала её: холодную, скользкую, успокаивающую, и от этого успокоения тело расслаблялось. Икуми — впервые за всю ночь — дышала ровно, и в этом ровном дыхании было что-то похожее на покой, и от этого покоя она почти — почти — мысленно поблагодарила их. Даже стыд был тихим, притушенным, как огонь, на который плеснули воды.

А потом смазка начала греть.

Сначала — слегка. Как лёгкое покалывание, как будто кожа оживала, а каждый нерв просыпался и потягивался, что вызывло легкую щекотку. Икуми не придала этому значения — подумала: проходит, привыкает, кожа после эпиляции всегда так реагирует.

Но тепло нарастало.

Не быстро — медленно, постепенно, как закипает вода на слабом огне: сначала тёплая, потом горячая, потом — обжигающая, и от этого нарастания не было спасения, потому что смазка была везде и нежная поверхность горела — горела изнутри и снаружи. Холод, который принёс облегчение минуту назад, превратился в свою противоположность: стал теплом, потом жаром, потом — огнём.

— Я вижу, ты заметила, — сказал Ясуно, и в голосе была та же отстранённость, и от этой отстранённости Икуми поняла: он ждал этого. Это было — запланировано. Холод был приманкой, и она — она попалась, она расслабилась, она выдохнула, она почти поблагодарила, и вот теперь — теперь тело горело, и горело не от боли, не от верёвок, не от эпилятора, а от — от чего-то, что было хуже боли, потому что было — живым. Живым, горячим, пульсирующим, и от этого жжения кровь приливала, и прилив был сильнее, чем от верёвок, сильнее, чем от вибрации, сильнее, чем от всего, что было до, потому что смазка делала то, чего не делал ни холод, ни боль — она заставляла кожу, каждую клетку, каждый нерв, каждый фолликул, из которого вырвали волос, — дышать, и это дыхание было — огнём.

— Сунохара-сэнсэй, позволь объяснить, — произнёс Ясуно, и в голосе звучал тот же тон: отстранённый, просветительский, как у лектора. — Это не обычная смазка. Она обладает противовоспалительным эффектом — предотвращает травмы кожи, заражение, раздражение. Очень заботливо с нашей стороны, не правда ли?

Икуми не ответила. Она стиснула зубы, потому что жар продолжал нарастать.

— Но, — продолжил Ясуно, и в этом «но» была садистская пауза, — у смазки есть и другое свойство. Через некоторое время она начинает… согревать. В её составе — экстракт жгучего перца, капсаицин, масло перечной мяты, женьшень, имбирь, кофеин. Эти вещества стимулируют кровообращение. Повышают чувствительность. Усиливают реакцию эрогенных зон.

Он помолчал.

— Я выбрал состав с максимальной концентрацией.

Икуми услышала — и поняла, и от понимания внутри всё обмякло: не от расслабления, а от бессилия, потому что это было — расчётливо, продумано заранее, и каждый шаг — холод, облегчение, благодарность — был частью плана, и она попалась, как рыба на крючок: расслабилась, выдохнула, почти поблагодарила, и вот теперь — горела, и горела изнутри, и от этого внутреннего огня тело делало то, чего она не хотела: половые губы еще больше наливались кровью, и от этого верёвки, которые проходили между ними, впивались сильнее, и от впивания боль смешивалась с жаром, и смесь была — невыносимой. Клитор, который минуту назад ответил на мягкое касание пальца уборщика — теперь горел, пульсировал, и увеличивался в размерах, так что капюшон, который прикрывал его, начал оттягиваться. Клитор вылезал — наружу, из-под капюшона, как бутон, который распускается, и от этого выхода, от этого обнажения, он стал — видимым, торчащим, беззащитным, и каждое прикосновение воздуха, каждое касание верёвки, каждый пульс крови отзывался в нём с силой, умноженной жаром.

Икуми застонала — не от боли, не от страха, а от того, что тело — её тело, мёртвое для наслаждения тело — ожило, и ожило не от ласки, а от огня, от боли, от жгучего перца и имбиря, и от этого оживления ей было еще страшнее, потому что это было — необратимо. Тело, которое ожило, уже невоможно было убить. Оно — жило. И хотело. И от этого сладострастия клитор торчал, пульсируя, половые губы казалось скоро порвутся от переизбытка крови, анус горел и чесался. Всё — от подмышек до промежности — было одним огнём, и огонь не гас, а нарастал.

Икуми, которая всю жизнь контролировала тело, которая держала его в дисциплине, как тренер держит команду, — теперь висела в верёвках, и тело было вне контроля, она теряла — теряла себя, теряла границу, теряла свои моральные принципы. Эта потеря вызвала новый поток слёз, но они лишь усилили её страдания. Осознание пронзило её: тело предало, оно больше не принадлежало ни ей, ни её мужу — оно принадлежало Ясуно.

Ясуно наблюдал за ее душевными муками, за дрожью тела и его взгляд остановился на клиторе.

— Ого… — сказал он тихо, и в голосе было не притворное восхищение, а настоящее, и от этого настоящего было хуже, потому что фальшивое можно было презирать, а настоящее приходилось просто принимать. — Какой у тебя чудесный клитор!

Икуми знала, что он видит: клитор — распухший от прилива крови, от жгучей смазки, от верёвки, которая сдавливала основание, — вылез из-под капюшона полностью, торчал наружу, тёмно-красный, пульсирующий, похожий на маленький членик, и от этого сходства — стыд накрыл ее опять, он был таким плотным, таким физическим, что Икуми почувствовала, как лицо горит, и знала, что в зеркале это видно, и от того, что это видно, — стыд удваивался.

— Как и ожидалось — у него атлетический вид, подобающий учительнице физкультуры, — добавил он, и в голосе была улыбка, и Икуми поняла, что он не просто смотрит — он играет, он растягивает момент, как растягивают ноту перед финалом. «Атлетический вид» — он говорил о её клиторе так, как говорят о мышцах спортсменки, и от этого сравнения — спорта, дисциплины и порнографической сцены, — было тошнотворно, потому что спорт был её жизнью, её гордостью, её идентичностью. Теперь же спортивный термин был применен к клитору - "недоразвитому атлетическому пенису", и от этого применения всё, чем она была — спортсменка, учительница, жена — всё перекрашивалось в другое, и она не знала, останется ли она прежней после этой ночи.


1157   67332  6   3 Рейтинг +10 [4] Следующая часть

В избранное
  • Пожаловаться на рассказ

    * Поле обязательное к заполнению
  • вопрос-каптча

Оцените этот рассказ: 40

40
Последние оценки: домовенок 10 nik21 10 Asd34 10 Белые чернила 10

Оставьте свой комментарий

Зарегистрируйтесь и оставьте комментарий

Последние рассказы автора starchefa

стрелкаЧАТ +1625