Комментарии ЧАТ ТОП рейтинга ТОП 300

стрелкаНовые рассказы 90542

стрелкаА в попку лучше 13397 +6

стрелкаВ первый раз 6105 +1

стрелкаВаши рассказы 5817 +8

стрелкаВосемнадцать лет 4692 +6

стрелкаГетеросексуалы 10165 +3

стрелкаГруппа 15342 +7

стрелкаДрама 3610 +5

стрелкаЖена-шлюшка 3952 +14

стрелкаЖеномужчины 2386 +2

стрелкаЗрелый возраст 2930 +4

стрелкаИзмена 14544 +13

стрелкаИнцест 13800 +7

стрелкаКлассика 542 +1

стрелкаКуннилингус 4158 +3

стрелкаМастурбация 2903 +2

стрелкаМинет 15246 +12

стрелкаНаблюдатели 9518 +7

стрелкаНе порно 3740 +1

стрелкаОстальное 1289

стрелкаПеревод 9772 +6

стрелкаПикап истории 1039 +1

стрелкаПо принуждению 12040 +4

стрелкаПодчинение 8635 +8

стрелкаПоэзия 1634 +2

стрелкаРассказы с фото 3376 +5

стрелкаРомантика 6278 +2

стрелкаСвингеры 2528

стрелкаСекс туризм 761 +1

стрелкаСексwife & Cuckold 3363 +12

стрелкаСлужебный роман 2646

стрелкаСлучай 11253 +3

стрелкаСтранности 3283 +1

стрелкаСтуденты 4157 +2

стрелкаФантазии 3918 +1

стрелкаФантастика 3748 +5

стрелкаФемдом 1897 +7

стрелкаФетиш 3764 +7

стрелкаФотопост 879

стрелкаЭкзекуция 3699 +7

стрелкаЭксклюзив 437 +1

стрелкаЭротика 2405 +2

стрелкаЭротическая сказка 2837

стрелкаЮмористические 1695

Бункер. Часть 2

Автор: Deadman

Дата: 21 января 2026

Инцест, По принуждению, Группа, Запредельное

  • Шрифт:

Картинка к рассказу

Бункер. Часть 2

Глава 5. 15 секунд.

Тишина.

Она навалилась тяжело, как влажная ткань, пропитанная страхом. Том лежал на матрасе, всхлипывая, потирая место укола. Эмили подползла к нему и снова обняла. Они сели и прижались друг к другу. Том наконец позволил себе расслабиться. Он прижался лицом к груди матери, впился пальцами в её плечи, цепляясь за единственное, что ещё осталось от мира, и прошептал, почти беззвучно, с дрожью в голосе, которую невозможно было скрыть:

— Мам... больно...

Эмили обняла его крепче, прижала к себе так, как будто могла передать ему своё тепло, свою силу, и забрать взамен его боль. Она гладила его волосы, целовала в лоб, в висок, шептала слова, в которые не верила сама, но должна была сказать, потому что он — её сын, и единственное ради чего она все ещё могла думать, все ещё могла бороться.

— Всё будет хорошо, сынок... боль скоро пройдёт... мы сильные... мы выдержим... и нас найдут... обязательно найдут... мы же ехали к твоей тёте, моей сестре Клэр, помнишь? Она, наверное, уже бьёт тревогу — мы уже должны были приехать, а твой дядя Марк — он же лучший адвокат штата, у него связи в полиции, в ФБР, везде... он, наверное, уже поднял на ноги всех... уже ищут машину... уже проверяют камеры... уже едут сюда...

Она говорила быстро, не останавливаясь, как будто каждое слово — нить, которая ещё держит их над пропастью, и если замолчать — нить порвётся, и они упадут в бездну окончательно; в её голосе не было паники, только напряжённая, дрожащая надежда, искусственно поддерживаемая, как пламя в ветреную ночь.

Когда его дыхание чуть выровнялось, когда он перестал дрожать так сильно, когда его пальцы разжались, она отстранилась на сантиметр, посмотрела ему в глаза — зелёные, как её, и твёрдо сказала:

— Нам надо поесть.

— Я не буду... — прошептал он, не глядя на поднос, будто боялся, что еда — тоже ловушка, что в ней — яд, иллюзия спасения. — Я не буду есть то, что он принёс...

— Нам надо быть сильными, — сказала она, — нам надо выжить и дождаться помощи. А для этого — надо есть. Даже если противно. Даже если страшно.

Она потянулась к подносу. Еда на нём — простая, но приготовленная старательно. Рассыпчатый, пропаренный рис, слегка сливочный на запах. И гуляш из нежного мяса, томлёный с луком и морковью в густом, чуть сладковатом соусе. В ином мире этот запах вызвал бы аппетит.

Эмили взяла миску, аккуратно вложила ложку в его дрожащую руку. Потом взяла миску себе.

Она подала пример сыну. Она жевала и глотала механически, не чувствуя вкуса еды, почти давясь. Сочетание риса с мясом было идеальным, но её язык и нёбо словно онемели. Единственное, что она ощущала — тяжесть, как будто она глотала мелкие камешки, которые опускались в сжатый спазмом желудок. Вкус, какой бы он ни был — пропал в пустоте между ужасом и отчаянием.

Том последовал за ней. Его движения были робкими. Он зачерпнул ложку, поднес ко рту. Рис был рассыпчатым, мясо — мягким и ароматным. Но и он не почувствовал ничего. Ни соли, ни сладости соуса, ни жирности мяса. Еда была безвкусной, как пепел. Он глотал её, потому что так сказала мама. Потому что ложка была в его руке. Потому что надо было выполнить то немногое, что ещё оставалось под их контролем.

Они ели молча — не потому что не хотели говорить, а потому что любые слова теперь казались бессмысленными в этой бетонной гробнице.

Когда миски опустели, они по очереди выпили по стакану густого, слегка терпкого компота — ещё одна «любезность» от Виктора. Эмили собрала посуду и вымыла под струей холодной воды. Она мыла её долго и тщательно, сама не зная, зачем — может, это была глупая попытка восстановить хоть крупицу контроля, а может, просто механическая привычка многих лет, заставлявшая содержать дом в чистоте. Вымытые миски и стаканы звонко звякнули, когда она аккуратно расставила их на подносе, — звук был до жути бытовым и неуместным в этом месте.

Они сидели и молчали после еды. Холодный свет люминесцентных ламп резал глаза и отбрасывал резкие тени на бетонные стены. Эмили машинально гладила сына по спине, чувствуя под пальцами каждый позвонок, каждый мускул, сведённый в постоянном напряжении. Её взгляд блуждал по камере, упираясь в стены, в кран — и наконец упал на матрас. На его потертой поверхности лежал триммер.

Чёрный, пластиковый, неприметный. Простой бытовой прибор. Но сейчас он казался самым чудовищным предметом в этой комнате. Хуже шокера. Хуже ножа. Потому что в нём заключалась не боль, а еще более страшная пытка.

Слова Виктора вертелись у неё в голове, как раскалённые угли. "Если завтра увижу хоть один волосок на твоём теле — твой сыночек получит шокером по яйцам... такого крика и таких конвульсий ты никогда в жизни не видела." И дальше — приговор: "...получит шокером по яйцам столько раз, сколько волосков я насчитаю."

Каждый волосок. Каждый. Эмили почти физически почувствовала это — не на своей коже, а на коже сына. Она представила сухой щелчок, судорожный изгиб его худого тела, немой крик, вырывающийся из его перекошенного рта. Раз. Потом ещё раз. И ещё, ещё, ещё... у нее потемнело в глазах.

Эмили посмотрела на Тома. Он сидел, поджав колени, уставившись в одну точку. Её взгляд скользнул по его телу — по бледной коже, испещрённой красными следами от ударов шокера. Она вспомнила, как он дергался на полу, как выгибался дугой, как его горло рвало хриплыми, нечеловеческими воплями. Каждый раз это было похоже на маленькую смерть.

Это была не просто угроза. Это было точное описание мучений. Медленных. Бесконечных. Её сына не просто будут бить током. Его будут пытать до тех пор, пока от него останется просто один содрогающийся кусок мяса. Пока крики не сорвут ему голос, а кости сломаются от конвульсий. Виктор не убьёт его сразу. Он растянет это. Превратит в долгую, изощрённую агонию. И заставит её на это смотреть.

Желудок Эмили сжался. По спине побежала ледяная полоса пота. Она не просто боялась за него. Она видела это внутренним взором. Четко, как киноленту. Его дергающееся тело. Его перекошенное, залитое слюной и слезами лицо. И его взгляд, остекленевший от боли, но в последней, отчаянной искре сознания полный невыносимой мольбы — мольбы к ней, к маме, остановить то, что она остановить не в силах. Этот немой крик был бы страшнее любых слов.

И она поняла. Поняла с леденящей, беспощадной ясностью, против которой не было никакой защиты.

Ей придётся сделать это. Сейчас. Она должна попросить его. Сейчас. Сейчас же. Нельзя откладывать, нельзя надеяться на чудо, нельзя прятаться за "потом". Каждая минута промедления — это предательство. Это добровольное подписание приговора собственному ребёнку.

Откладывать было нельзя. Нельзя было надеяться, что Виктор передумает или забудет. Время шло и момент, когда он приложит этот чёрный пластиковый корпус к яичкам её сына и нажмет кнопку, неумолимо и неотвратимо приближался

Ей придётся лечь перед ним. Раскрыться. Показать ему всё то, что мать никогда не должна показывать сыну. И заставить его взять в руки этот чёртов триммер, поднести к её телу, к самым интимным, самым сокровенным местам... и сбрить. Сбрить все дочиста. Уничтожить последние остатки стыда и границ между ними. Это было чудовищно. Невыносимо.

Стыд поднялся в ней волной, горячей и тошнотворной. Он жёг изнутри, как кислота. Она чувствовала, как горит лицо, как сжимается горло. Ей хотелось вжаться в стену, исчезнуть, умереть — лишь бы не делать этого. Лишь бы не подвергать сына такому.

Но рядом сидел он. Её мальчик. Её сын. Её Том. И к нему был уже приставлен невидимый шокер. Оставалось лишь нажать на спуск. И она — своим бездействием, своей трусостью — становилась тем, кто нажимает.

Откладывать было нельзя. Прятать глаза — преступно. Сейчас или никогда. Выжить — или позволить сыну сгореть в агонии из-за её чертового стыда.

Эмили медленно, с трудом, как будто её суставы были заржавевшими, подняла голову. Она перевела взгляд с триммера на лицо сына. Её губы задрожали. Воздух, который она вдохнула, был тяжёлым, словно наполненным свинцовой пылью.

— Том... — её голос прозвучал хрипло, едва слышно, словно её горло было перетянуто колючей проволокой. Это было не слово. Это был стон. Стон перед прыжком в бездну.

Она сделала судорожный вздох.

— Том, — снова позвала она. Её голос уже не дрожал. В нём была та же пустота, что и в её взгляде. — Возьми триммер.

Том медленно, как во сне, поднял на неё глаза. В них не было понимания, только глухой, животный страх.

— Мама... — прошептал он, и это слово прозвучало как последняя молитва.

— Возьми его, — повторила она, и в её тоне появилась сталь, она должна, обязана, как мать дать сыну опору хотя бы в виде своей решимости, хотя внутри ее разрывало от отчаяния. — Сейчас же.

Её рука, всё ещё дрожа, схватила чёрный пластик и сунула его ему в ладонь. Его пальцы сжались вокруг него бессильно, как будто это была змея.

Она отодвинулась к центру матраса, её движения были выверенными, лишёнными всякой стыдливой нерешительности. Стыд был роскошью, которую они больше не могли себе позволить. Она легла на спину. Холодная, протертая ткань матраса мгновенно прилипла к её потной коже. Она зажмурилась на секунду, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, а в ушах стоит звон. Потом открыла глаза и уставилась в серый бетон потолка.

— Ну, раздвинь же наконец свои чертовы ноги, — прошептала она сама себе, как приказ, и её тело послушалось. Колени согнулись, ступни упёрлись в матрас, и она развела бёдра в стороны. Воздух бункера, коснулся самой интимной части её тела — обнажённой, уязвимой, уже лишённой всякой тайны после сегодняшнего дня. Теперь ей предстояло пережить ещё большее унижение.

Она повернула голову к сыну. Он сидел на коленях, сжав в руке триммер, и смотрел на неё с таким ужасом, будто она просила его ударить её ножом.

— Начинай, — сказала она просто.

Он не двинулся. Его взгляд метнулся от её раскрытого лона к её лицу и обратно.

— Я... не могу... — выдавил он.

Тогда Эмили заговорила. Не повышая голоса, монотонно, выкладывая перед ним голые, страшные факты их нового существования, как раскладывают инструменты для пытки.

— Если ты не сделаешь это, Том, он придет. Он возьмет шокер. И ударит тебя. По яйцам. Не один раз. Столько раз, сколько волосков он найдет на мне завтра. Ты помнишь, как это было? Как сводит всё тело? Как хочется кричать, а не получается?

Она видела, как он вздрагивает, как его лицо белеет. Она продолжала, безжалостно.

— А потом он ударит меня. По клитору. По самой чувствительной точке. И будет бить, и бить, пока мы не потеряем сознание от боли. А потом очнемся — и он начнет снова. Потому что он не позволит нам умереть, Том. Он не даст нам такой роскоши. Он будет нас пытать. Долго. Мучительно. Дни, может быть, недели. До тех пор, пока мы сами не будем умолять его позволить нам выполнить то, что он приказал. Но тогда будет уже поздно. Тогда он уже получит то, что хочет — нашу боль. Наши крики и мольбы.

Голос её сорвался, но она, пересилив спазм, заставила себя выдохнуть и зашептала:

— Пожалуйста, сынок. Пожалуйста. Я умоляю тебя. Давай просто сделаем то, что он сказал. Сейчас. Пока он не вернулся. Пока у нас ещё есть этот маленький, ужасный выбор. Пожалуйста, Том. Пожалуйста, возьми и побрей меня. Чтобы он не сделал с тобой того, чего я не переживу.

Слёзы текли по её вискам и капали на грязный матрас. Она не пыталась их смахнуть. Она просто лежала, раскрытая, голая и сломленная, и смотрела на сына взглядом, в котором смешались бездонная любовь, смертельный стыд и мольба о спасении через самое страшное падение.

Её слова, холодные и безжалостные, как бетонные стены, наконец до него дошли. Он увидел не абстрактный ужас, а конкретную цепь событий: её крик, свою агонию, их бесконечную пытку. Его пальцы сжали триммер так, что костяшки на пальцах побелели. Он кивнул. Один раз. Коротко, как отрубая что-то внутри себя. Потом, не глядя ей в лицо, он перевел взгляд туда, куда ему было приказано. Он щелкнул кнопкой. Триммер загудел — простой, будничный звук, который теперь означал, что отступления нет.

И он, рыдая, но не останавливаясь, поднёс жужжащую головку к её лобку, чтобы начать. Но он замер в сантиметре от кожи, его рука дрожала.

— Как... — его голос сорвался на хрип, —. ..как это делать, мама?

Эмили закрыла глаза. Каждое слово теперь было инструкцией к её собственному уничтожению. Она заговорила ровно, методично, как врач на консультации, если бы врач находился в аду.

— Сначала лобок. Держи кожу натянутой. Левой рукой. Проводи против роста волос. Короткими движениями. Не дави.

Она чувствовала, как его дрожащие пальцы коснулись её кожи выше лобковой кости, натянули её. Потом прикосновение. Лёгкое щекотание, затем ровный гул, срезающий первые пряди тёмных волос. Они падали на матрас.

— Теперь... ниже. Промежность. — Она раздвинула ноги чуть шире. — Здесь кожа тонкая. Будь осторожнее. Точно так же — натяни и брей.

Он послушно опустил триммер ниже. Жужжание теперь было прямо у её вульвы, и вибрация расходилась по её промежности, странным эхом отзываясь где-то глубоко внутри.

— Теперь... половые губы, — её голос стал тише, почти шёпотом. — Их... их нужно раздвинуть пальцами. Аккуратно. И брить очень осторожно. Складку за складкой. Кожу нужно натягивать, чтобы не поранить.

Она приподняла голову и увидела, как его свободная рука, неуверенная и дрожащая, потянулась к ней. Его пальцы — холодные, чуть липкие от пота — коснулись сначала внешней стороны её больших половых губ. Потом большим и указательным пальцами левой руки он взялся за край одной малой губы. Кожа там была нежной, бархатистой, слегка влажной. Он осторожно, с предельной концентрацией, оттянул её в сторону, обнажая внутреннюю складку, розовую и блестящую от естественной влаги. В этом интимном углублении, у самого основания, росло несколько тонких, почти пуховых тёмных волосков.

Том замер, глядя на это. Жужжание триммера в его другой руке звучало невыносимо громко, агрессивно. Он сначала не решался коснуться. Потом кончик ножа, вибрирующий тысячами мелких движений, коснулся кожи у самого корня волоска.

Он повёл триммер медленно, мучительно медленно, вдоль внутреннего края губы. Прибор выбривал чистую полосу. Том видел, как тонкие волоски исчезают, обнажая гладкую, нежную кожу под ними, которая казалась ещё более уязвимой. Он чувствовал под пальцами, как губа подрагивает от вибрации. Ему приходилось постоянно менять угол, аккуратно поддевая каждый волосок в труднодоступной складке. Потом он перешёл к другой малой губе, снова раздвинув их пальцами, чтобы добраться до нескольких волосков. Здесь он брил особенно осторожно, боясь дотронуться до самой слизистой. Он водил прибором крошечными, почти точечными движениями, сбривая последние волоски, которые росли по самому краю, где кожа переходила в более тёмную, влажную ткань.

— Внутреннюю поверхность больших губ тоже, — монотонно прошептала Эмили, уставившись в потолок. — Там тоже есть.

Он кивнул, хотя она не видела. Он раздвинул большие губы шире, обнажая их внутреннюю, более светлую сторону. Там волосы росли реже, но были такие же тёмные. Он провёл триммером по этой нежной коже, натягивая её пальцами, чтобы сделать поверхность ровной. Каждое движение, каждый сбритый волосок отмечался тихим жужжанием и оставлял после себя участок идеально гладкой кожи. Когда он закончил, перед ним открылась совершенно голая, выбритая начисто вульва. От лобка до самого ануса не осталось ни единого волоска. Набухшие малые половые губы, тёмно-розовые и влажные, заметно выступающие из-под больших, обрамляли узкую, чуть приоткрытую щель влагалища, блестящую от её естественной смазки, обнажённую до неприличия, до оскорбительной откровенности. Вся её пизда теперь абсолютно голая — гладкая, розовая, влажная. Воздух холодно щипал нежную кожу, с которой сбрили каждый волосок. Каждая складочка, каждый изгиб были обнажены, выставлены на показ. В её голове, поверх ужаса и стыда, пронеслась ясная, леденящая мысль: теперь она была готова к использованию.

— Всё... чисто? — спросила она, уже не глядя, её голос был плоским.

— Д-да... — прошептал он, отводя взгляд от результата своей работы.

— Хорошо. Теперь... анус.

Она заставила себя перевернуться на бок, спиной к нему. Это движение было самым унизительным. Она подтянула верхнюю ногу к груди, обхватив её рукой, и раздвинула ягодицы, открыв ему сокровенную, тёмную складку своего тела.

— Здесь... тоже нужно раздвинуть кожу пальцами. И брить очень-очень осторожно.

Она слышала его прерывистое дыхание, чувствовала, как его взгляд жжёт её кожу в этом последнем, не предназначенном для его глаз месте. Потом прикосновение пальцев, натягивающих кожу вокруг ануса. И снова — жужжание, теперь совсем рядом, в самой глубине её позора. Вибрация проходила прямо внутрь, вызывая мурашки и новый приступ тошноты. Она лежала неподвижно, слезы текли по ее лицу. Она отдала ему всё. Каждый сантиметр. Каждую тайну. Каждый последний островок стыда. Теперь её тело было не просто голым. Оно было готовым к употреблению.

Триммер замолчал. Наступила тишина, густая и тяжёлая.

— Всё, — прошептал он. — Всё, мама.

В его голосе не было облегчения. Только та же пустота, что и у неё. Работа была сделана. Приказ выполнен. Они перешли ещё одну черту, за которой уже не было ничего человеческого.

Эмили села, подтянув колени к груди, и обхватила ноги руками — так, будто пыталась сделать себя меньше, компактнее, менее заметной в этом белом, стерильном пространстве, где каждое дыхание, каждый шорох кожи о матрас записывался камерами. Она держалась за лодыжки, пальцы слегка впивались в плоть, будто пытаясь удержать реальность — хоть какую-то. Том сел рядом, не прикасаясь, но и не отдаляясь, как будто между ними уже не было воздуха — только тихое, общее дыхание, только тепло, исходящее друг от друга, несмотря на страх.

Он непроизвольно бросал на неё короткие взгляды — мимолётные, будто случайные, но в них уже не было прежнего стыда, а что-то новое, почти невольное: она была прекрасна. Даже сейчас. Даже здесь. Голая, с синяками на запястьях, с припухшими губами и следами слёз на щеках. Её лицо — с выдающимися скулами, с зелёными глазами, в которых ещё не погас огонь, с чёрными волосами, растрёпанными, но блестящими — казалось вырезанным из камня рукой мастера, который знал, что такое женская красота. Её грудь — небольшая, но упругая, с розовыми сосками, чуть потемневшими от возбуждения и холода — прижималась к её коленям, и каждый её вдох заставлял её чуть подниматься и опускаться, как волна. Её ноги — стройные, подтянутые, с лёгким загаром на голенях, с аккуратными ступнями — были напряжены, но не дрожали. Она держалась.

И вдруг Том тихо, почти шёпотом, не глядя на неё, спросил:

— Мам... они найдут нас?

Эмили не повернула головы. Она смотрела в угол ниши, где мерцала красная точка камеры, и в её голосе не было лжи — только решимость, как сталь под ржавчиной:

— Да, солнышко. Тётя Клэр и дядя Марк приложат все усилия, чтобы найти нас.

Они сидели ещё долго — не обнимаясь, не разговаривая, просто были. Иногда перебрасывались фразами — короткими, как искры в темноте:

— Ты дрожишь?

— Нет... ты?

— Немного...

— Я тоже...

Потом Том заёрзал. Зажал бёдра.

— Мам... мне надо...

Она кивнула.

— Иди.

Он подошёл к унитазу, сел на корточки — не как взрослый, а как маленький мальчик — и помочился. Звук был громким, отчётливым, как всегда в замкнутом пространстве. Когда он закончил, встал, нажал на клавишу. Вода хлынула — мощно, безжалостно.

Потом — Эмили.

Она встала, подошла к тому же месту, медленно опустилась на корточки.

— Том... отвернись, пожалуйста...

Он мгновенно отвернулся — не из стыда, а из привычки, выработанной еще в том мире, где есть границы приличий.

Когда она закончила, встала, подошла к нему — и положила руку на его плечо.

— Том... нам надо помыться.

Он посмотрел на неё.

— Зачем?

— Потому что мы не должны запускать себя. Потому что грязь — это слабость. А мы обязаны быть сильными. Обязаны выжить.

Она подвела его к крану — узкой, вмурованной в стену трубе с блестящим хромированным носиком. Вода хлынула — прохладная, но не ледяная. Эмили первой подставила руки. Потом — лицо. Волосы. Пригнулась, пустила струю по плечам, по спине, по бёдрам — без остановки, будто смывала не только пот и сперму, но и саму память о том, что было.

Потом — Том.

Она помогла ему — не командовала, а показывала: вот так наклонись, вот так проведи руками по груди, вот так — по члену, по ягодицам, где ещё тлело жжение от укола. Она не смотрела. Смотрела мимо. Но её руки помнили — как мыть сына, как растирать спину, как смывать соль с кожи после пляжа.

Они легли на матрас — не прижавшись, но рядом, почти касаясь друг друга. Эмили вытянула руку — и осторожно, как будто боясь, что он отдёрнется, взяла его за руку.

Том не сопротивлялся.

Он переплел свои пальцы с её пальцами.

И закрыл глаза.

Сон не шёл к ним — несмотря на усталость, несмотря на боль в мышцах, несмотря на то, что тела их ныли от часов в одной позе, от холодной воды, от ударов шокером. Эмили лежала, глядя в потолок, и снова прокручивая в голове каждую секунду того вечера: как она "посмотрела" на его микроавтобус и подумала — "надёжный", как она "поверила" его голосу — "тёплому, спокойному", как она "сама вошла в услужливо открытую дверь". Миллионы если, если, если. Она думала — "если бы я просто доехала до первой заправки, Том же сказал, что может потерпеть", "если бы я сказала — нет, спасибо"... "если бы не стояла тупо у машины, а отошла бы в сторону и там бы появилась связь" — но каждое "если бы" разбивалась о реальность, как волна о камень: "Он знал. Он был готов. Он ждал этого дня. А мы просто оказались в не то время в не том месте."

Только под утро — когда тело наконец предало разум и, не спрашивая разрешения, погрузилось в тяжёлый, поверхностный сон — ей приснилось, что она дома, в своей постели, на старом, удобном матрасе с запахом лавандового масла и её шампуня, и за окном — птицы, и скоро надо вставать, готовить завтрак — яичницу с ветчиной, как любит Том, и поднимать его, потому что он всегда просыпается в последний момент, и ещё нужно собрать рюкзак, — и всё это должно быть сделано до семи тридцати, иначе автобус уйдёт без него, и она уже почти встала, потянулась, и вдруг — что-то не так. Матрас — жёсткий. Не как новый, а неправильно жёсткий. Холодный. Без простыни. И запах — не её, не домашний, а антисептик, бетон, страх.

Она открыла глаза. Сначала — ничего не поняла. Белые стены, гладкие, без единой трещины, как в операционной. Потолок — низкий, с тусклой лампой под самым верхом, дающей не свет, а иллюзию освещения. В углу — мерцание: три красные точки, ритмично пульсирующие, как сердца чужих существ, следящих за каждым её вдохом. Стальная решётка — из массивных прутьев в два сантиметра толщиной.

И тогда — как лавина с горы — всё обрушилось. Не медленно. Не постепенно. А сразу, одним ударом, как если бы в голову воткнули иглу и впрыснули чистую память — без фильтров, без смягчений: микроавтобус... шокер... кресло... его член во мне... его язык на моём клиторе... его слюна на моей пизде... его сперма во мне... его сперма на его лице... укол в ягодицу... триммер в руках сына... его глаза, когда он сбривал мне волосы...

Она резко села — не плавно, как человек, которого током ударило во сне, и повернулась к Тому.

Он лежал рядом — маленький, худой, с лицом, ещё детским в покое, с чёрными ресницами, с пальцами, сжатыми в кулаки даже во сне, — но что-то было не так.

Его член, казался неестественно крупным и напряжённый для его хрупкого телосложения, и стоял твёрдым, пульсирующим стержнем. На нем проступала сеть синеватых вен под тонкой, натянутой кожей. Головка, полностью открытая и раздувшаяся, имела насыщенный багрово-лиловый оттенок, а из узкой щели уретры на самом кончике медленно, предательски, вытекала и росла крупная, прозрачная капля предсеменной жидкости. Она дрожала, отражая тусклый свет, готовая вот-вот скатиться по напряжённому стволу. И Эмили, с ледяным ужасом в груди, вспомнила: укол. Тестостерон. «Чтобы его маленький дружок заработал в полную силу». И он уже был готов работать. На полную.

Раздалось шипение гидравлики — тихое, но неумолимое, как дыхание зверя, проснувшегося после короткого сна, — и массивная дверь бункера отворилась. Виктор вошёл, держа поднос: две миски с овсяной кашей — густой, с кусочками яблока и банана, посыпанной корицей, — и две чашки компота из сухофруктов, тёплого, с лёгкой кислинкой. Он поставил поднос на пол под решёткой.

Том проснулся от звука шагов — не резко, а с той тревожной, звериной настороженностью, которая теперь была в нём постоянно, как дыхание; он сел, прижался к матери, впился пальцами в её бедро, будто она была спасительным островом в бурном море.

Виктор усмехнулся — не злобно, а с той лёгкой иронией, с которой смотрят на щенка, впервые вставшего на лапы:

— Доброе утро. Надеюсь, хорошо отдохнули.

Эмили собрала всё, что осталось в ней после ночи, — не силы, нет, их не было, а волю, тонкую, как нить паутины, но ещё не порванную, — и, не отводя взгляда от Виктора, тихо, но чётко, с той интонацией, которую она использовала, договариваясь с директором школы, с банком, с врачом, когда дело касалось сына, сказала:

— Отпустите нас. Мы никому не скажем. У меня есть деньги — я откладывала на колледж сыну, каждый месяц, с первого дня его рождения, у меня есть счёт, я отдам вам всё. Тому надо учиться... у него завтра школа...

Виктор даже не усмехнулся. Он рассмеялся — коротко, сухо, как будто услышал не мольбу, а анекдот.

— Мне не нужны твои деньги, разве ты еще не поняла? — Сказал он, голос стал тише, но твёрже, как сталь, закалённая в масле. — А школа... школа... ты сама научишь его всему, что ему надо знать в жизни. Ты сама станешь его единственным учителем. Первым и последним.

Затем — без паузы, он подошёл к решётке, открыл замок, шагнул внутрь камеры и достал из-за пояса шокер — не тот, что использовал вчера, а другой: крупнее, с массивной резиновой рукоятью, с двумя медными электродами на расстоянии примерно трёх сантиметров друг от друга; он нажал на кнопку, и между электродами возникла дуга: яркая, синевато-фиолетовая, с чётким, пульсирующим треском, как миниатюрная молния, и в воздухе мгновенно запахло озоном — острым, металлическим, как после грозы.

— Для начала, — сказал он, не повышая голоса, но так, что каждое слово врезалось в тишину, как гвоздь, — ты бы занялась сыном. Посмотри — у него проблема. И у этой проблемы есть два решения: либо его член через пятнадцать секунд оказывается в твоей пизде... либо я ему поджарю яйца шокером, и ты их потом съешь. Выбор за тобой.

Он посмотрел на часы на запястье — цифровые, с чёткими цифрами:

— Время пошло.

Эмили не закричала. Не заплакала. Не хаос мыслей, не паника, не мольба — а остановка - все мысли остановились. Материнский инстинкт полностью управлял ей. Просто осознание, без размышлений. Без борьбы. Сопротивление бессмысленно. Каждая секунда — это риск для него. Каждое слово — это удар для него. Её стыд — это его боль. Её желание сохранить хотя бы остатки нормальности — это его крик, его судороги, боль. .. смерть. Она обязана это сделать, не ради себя, ради него, ради выживания, как мать-волчица, которая кормит детёнышей даже своей собственной плотью, если иного выхода нет.

Она глубоко вдохнула. Выдохнула.

И, не отводя взгляда от Виктора — чтобы он увидел, что она поняла, что она согласна, что она вступила в его игру — медленно, без спешки, как женщина, выполняющая ритуал, который спасёт жизнь её ребёнка, сказала:

— Ложись на спину, Том.

И началось.

Том посмотрел на мать — не с надеждой, не с мольбой, а с той немой, животной мольбой, которую испускают раненые звери, когда уже не верят в спасение, но всё ещё цепляются за последние искры жизни; его глаза — зелёные, как её, — были широко раскрыты, в них не было вопроса "почему?", потому что он уже знал, и не было "зачем?", потому что ответ был в руке Виктора, в синей дуге между электродами, в запахе озона, в цифрах, которые тот отсчитывал, как шаги палача к эшафоту: четырнадцать, тринадцать, двенадцать... — и он не дрогнул, не заплакал, не попытался спрятаться — он подчинился, потому что за эти часы он уже усвоил главное: сопротивление — это не мужество, это наказание для неё, и он не хотел видеть, как её бьют, как она кричит, как она ломается из-за него.

Эмили переступила через его бёдра, взгляд устремлён вперёд, на Виктора, не на сына, не на своё тело, не на то, что она делает, потому что если посмотреть — можно не выдержать, можно закричать, можно броситься на него, и тогда всё кончится, и она не позволит этому случиться, не сейчас, не пока он дышит рядом.

Она опустила руку, взяла член сына — тёплый, пульсирующий, неестественно твёрдый — и направил его к себе, к влажному, раскрытому входу своей плоти. Левой рукой она раздвинула свои малые половые губы. Кончик его пениса прижался к её отверстию. Его головка, раздутая и горячая, едва умещалась там. Она ощутила, как сын напрягся под ней. Взгляд её был прикован к Виктору. Медленно она начала опускаться. Его член раздвигал её влажные, податливые складки, входя глубже с каждым сантиметром её веса. Она чувствовала, как её внутренности обволакивают его, принимают, как ткани влагалища растягиваются, чтобы полностью вместить его. Он заполнял её целиком, глубоко, упираясь в самое нутро. Она опустилась до самого конца, пока его лобок не упёрся в её, а её ягодицы коснулись его бёдер. Он был внутри неё полностью. Глубокий, дрожащий выдох вырвался из её груди. Свершилось.

Внутри Тома всё замерло, а затем взорвалось всепоглощающим ощущением, от которого сжались легкие и спутались мысли. Её влагалище тёплое и влажное, поглотило его член полностью до самого основания. Ее длинные малые половые губы распластались по его лобку. В тот самый момент, когда её плоть окончательно обхватила его, его собственное тело предало его, откликнувшись инстинктом, заложенным глубже всякой морали. Его бёдра, независимо от воли, слегка дёрнулись вверх, толкая его глубже в неё, в этот тугой, пульсирующий туннель, который сжимался вокруг него с каждым её вздохом. Это движение было кратким, почти судорожным, но в нём была животная, первобытная правда тела, отчаянно стремящегося к тому, от чего ум в ужасе отшатывался. Внутренние стенки ее влагалища горячими волнами сжимались вокруг его члена, и эта чудовищная, невозможная близость посылала по его нервам нестерпимые разряды, сплетая неимоверное физическое удовольствие с ужасом в один неразрывный узел.

Виктор отсчитывал: "четыре, три, два..." — и в последний миг, когда её бёдра коснулись его лобка, он кивнул, почти одобрительно:

— Ну что ж, на этот раз вы успели.

Пауза.

— Так что следующие правила: как только у Тома встаёт член — у вас есть пятнадцать секунд, чтобы он оказался в пизде. И ещё одно — член нельзя вынимать из пизды, пока он стоит, разве что для смены позы.

Он посмотрел на Эмили — на её застывшую позу, на её лицо, где ни один мускул не дрогнул, где не было ни слёз, ни отвращения, ни покорности — только пустая сосредоточенность, как у человека, выполняющего жизненно важную, отвратительную процедуру, — и тихо, почти ласково, добавил:

— Что сидишь? Двигайся.

Она начала.

Медленно. Механически. Эмили приподнялась — так что бы головка чуть показалась из ее влагалища, но не вышла из него, опустилась — до упора, снова поднялась — теперь чуть быстрее, чтобы не раздражать, чтобы не провоцировать, чтобы соответствовать ожиданиям, и каждое движение было не актом секса, а ритуалом выживания: я здесь. Я подчиняюсь. Он жив. Пока я двигаюсь — он жив.

Виктор наблюдал.

— Если ещё раз услышу от тебя, что ты просишь сына закрыть глаза или отвернуться, — сказал он, голос стал холоднее, как игла, которую вводят в вену, — я вставлю ему этот шокер в анус и включу. Он не умрёт сразу. Но мучиться будет очень очень долго.

Пауза.

— И ещё одно правило: ты не имеешь права закрываться. Твоя пизда, соски — всегда должны быть видны ему. Доступны. Открыты. Поняла?

У Эмили не было слёз.

Их не было, потому что слёзы — это эмоция, а эмоции — это слабость, а слабость — это смерть для него; внутри неё что-то переключилось: не сломалось, нет, а именно переключилось, а перестроилось, как система жизнеобеспечения, когда основной модуль выходит из строя — включается резервный, тихий, без эмоций, без боли, без стыда, только функция, только цель, только выжить, выжить любой ценой. Эмили смотрела вперёд, на стену, на камеру, на Виктора, но в голове у неё не было мыслей — только — движение — пульс сына — дыхание — пятнадцать секунд — не закрываться — не просить — не плакать.

— Тебе все ясно? — Холодно спросил Виктор.

— Да. Всё.

Виктор стоял у решётки, опершись плечом о холодный металл. В его правой руке он держал шокер. Периодически его большой палец нажимал на кнопку — сухой, мертвый щелчок, и между медными электродами, с резким треском, рождалась и тут же гасла короткая, сине-фиолетовая дуга. Запах озона, острый и металлический, смешивался со стойким запахом пота, страха и влагалищных выделений.

Его взгляд, лишённый какого-либо сладострастия, методично скользил по сцене. Эмили, сидящая на сыне, двигалась. Не как женщина в любовном акте, а как живой поршень в отлаженном механизме. Её бёдра поднимались — медленно, с чётко выверенной амплитудой, — и на мгновение из её гладко выбритой вульвы, блестящей от смазки, показывалась влажная, тёмно-лиловая головка члена Тома. Затем она опускалась, принимая его внутрь с мягким, влажным звуком. Её живот, плоский и напряжённый, вздымался и опадал в такт дыханию, а груди, с тёмными, затвердевшими сосками, мелко подрагивали с каждым движением.

Лицо Эмили было обращено к стене. Оно напоминало маску: кожа на скулах натянута, губы плотно сжаты, глаза широко открыты и смотрят в никуда. Ни единой слезы, ни гримасы. Только абсолютная пустота. Между её ног, в месте их соединения, каждый раз, когда она опускалась, её малые половые губы, набухшие и тёмно-розовые, растягивались вокруг основания члена сына, обнажая на миг влажную, блестящую внутренность её влагалища, прежде чем снова сомкнуться вокруг него.

Том лежал под ней, его руки беспомощно лежали на грязном матрасе. Его глаза были закрыты, но веки судорожно дёргались. Его дыхание, прерывистое и хриплое, вырывалось из сжатых губ. Каждый раз, когда мать опускалась на него до самого основания, его бёдра, повинуясь уже не сознанию, а глубинному животному импульсу, высвобожденному уколом тестостерона, отвечали коротким, мощным толчком навстречу.

Его член, глубоко скрытый в её теле, пульсировал, наполненный до предела кровью. Это было нестерпимое, всепоглощающее возбуждение, которое сжигало всё на своём пути — стыд, ужас, саму мысль. Оно сводило сознание к одной точке — к жгучему сладкому давлению её внутренностей, сжимающихся вокруг него с каждым её движением. Реальностью была только эта влажная, обжигающая теснота и предательское, растущее напряжение у самого корня, обещавшее разрядку, которую он боялся и желал одновременно.

— А теперь, — сказал он, голос ровный, почти учительский, — повтори правила. Те, что я давал вам вчера. И те, что — сегодня.

Эмили не остановилась.

Её бёдра продолжали мерно раскачиваться — вверх, обнажая влажную, блестящую головку его члена, вниз, с тихим влажным звуком поглощая его снова. Движение стало её метрономом, её якорем. И на этом ритме, не сбиваясь, ровным, монотонным голосом, как автомат, выдающий инструкцию, она начала:

— Я обязана оставаться открытой. Моя пизда, мои соски — всегда на виду. Всегда доступны для Тома. Я не имею права прикрываться. Не руками. Не ногами. Ничем. Никогда.

Она поднялась чуть выше, опустилась глубже, и слова лились в унисон с движением, будто диктуемые самим телом:

— Том обязан следить за моей пиздой. Держать её чистой. Мокрой. Всегда готовой. После каждого полового акта — вылизывать. Дочиста. До блеска.

Голос был плоским, как бетонный пол. Ни колебания, ни дрожи. Просто констатация фактов их нового бытия:

— Он должен следить за моим телом. Если появляется хоть один волосок — на лобке, на бёдрах, под мышками, вокруг ануса — он немедленно должен удалить его триммером. Сам. Я не имею права помогать ему. И не имею права брить себя сама.

Она сделала едва заметную паузу, подавив спазм в горле, и продолжила, чётко выговаривая каждое слово:

— Как только у Тома встаёт член — у нас есть пятнадцать секунд, чтобы он оказался внутри... — она поймала холодный, оценивающий взгляд Виктора и без промедления исправилась, — — чтобы он оказался в моей пизде.

Эмили судорожно сглотнула комок, но голос не прервался, оставаясь тем же безжизненным инструментом:

— Пока его член стоит — его нельзя вынимать. Мы должны ебаться. Вынимать можно только для смены позы.

Она замолчала. Движения не прекратились.

Виктор кивнул и сказал, почти с одобрением:

— Хорошо. Молодец. Ты быстро учишься.

Но тут же — голос стал жёстким, как клинок, вынутый из ножен:

— Но смотри: Ты его мать! Поэтому ты обязана сама следить за его эрекцией. Чтобы уложиться в пятнадцать секунд. Оправдания вроде "ой, мы не заметили" — не пройдут — он сразу получит этим шокером по яйцам, и поверь это не просто безумно больно. Виктор закрыл решетку в их камеру и направился к выходу из бункера. Эмили продолжала. Вверх, пока головка члена сына почти выходила из влагалища - вниз - до упора.

Глава 6. Двери захлопываются.

Остановившись уже у двери, Виктор, как будто вспомнив что-то вернулся к решетке. Достал из заднего кармана брюк сложенный лист газеты, развернул его и протянул Эмили, все еще сидевшей на члене сына.

— Кстати, вот. Похоже, что про вас.

Эмили не остановилась. Она продолжала двигаться — вверх-вниз, вверх-вниз — ритмично, неотступно, как маятник часов, отсчитывающих не время, а выживание. Левой рукой, не сбивая темпа, она взяла страницу газету. Ее взгляд упал на большой заголовок в самом центре.

«УЖАС В ГРИНВУД-БЕНДЕ: ОГОНЬ И ПЛАМЯ — ЖЕНЩИНА И ЮНОША ПОГИБЛИ ПРИ ПАДЕНИИ С ОБРЫВА»

Под заголовком — фотография: искорёженный каркас красной Toyota Camry, обугленный до скелета, с остатками стёкол, капот — оторван, колёса — сожжены дотла, дверь водителя сорвана. И среди этого искореженного куска металла— одна деталь, чудом сохранившаяся: номерной знак, покорёженный, но читаемый.

GRC-3418.

Она знала его наизусть. Выгравировала его в памяти с первого дня покупки машины — потому что цифры совпадали с днём и месяцем рождения Тома: 3 апреля.

Сердце остановилось. Дыхание — тоже.

Она не могла читать. Но глаза скользнули вниз, и слова врезались, как ножи:

Жуткая автомобильная авария произошла вчера вечером на повороте к городу Гринвуд-Бенду — участке шоссе 73, известном как „Чёртов Локоть“. По предварительным данным, водитель не справилась с управлением на закруглении, машина вылетела с полотна, сорвалась с 12-метрового обрыва и загорелась, части тел упали в русло реки Милл-Крик. В салоне находились двое женщина и её спутник, по всем признакам — несовершеннолетний. Оба погибли на месте. Тела обнаружены в сильно обгоревшем состоянии; при падении часть останков была разбросана по склону и унесена течением, что затрудняет идентификацию. Полиция округа Лейквуд и редакция „Гринвуд Трибьюн“ просят всех, кто стал свидетелем аварии или располагает информацией, связаться по горячей линии: (555) 732–0194, или написать на info@gtnews.com.

На месте найдены обгоревшие фрагменты рюкзака, школьный значок с инициалами „T.R.“ и водительское удостоверение на имя Эмили Росс, 36 л., проживающей в Оуквуд-Пайнс. Предварительно установлено: уровень алкоголя в крови составил 1, 2 промилле. Вероятная причина — вождение в состоянии сильного алкогольного опьянения.

Руки задрожали.

Газета выскользнула из руки, упала на матрас, скользнула на пол — и остановилась у решётки, как последнее письмо из мира, который перестал существовать.

Эмили не кричала. Не плакала. Она сидела — насаженная на член сына, в позе, которая теперь была её единственным положением в пространстве, — и не могла пошевелиться.

В голове не было крика. Не было отчаяния. Был вакуум — тот, что остаётся после взрыва: сначала — удар, потом — тишина, в которой ещё висят осколки сознания, но связь утеряна. Она смотрела на газету, на номер GRC-3418, на слова «оба погибли», «обгоревшие тела», «1, 2 промилле», — и в ней не было веры, не было недоверия, было понимание: это не угроза. Это архив. Это — их погребение, совершённое без их тел, без их согласия, без их присутствия; и в этот миг она поняла — их уже нет. Не физически. А юридически. Не как людей. А как случай. Как статистика. Как предупреждение в газете для неосторожных водителей.

Но тут — как искра в угле — мысль.

Вещи... одежда... номер... они не доказательство. Не окончательное. Должна быть ДНК. Генетическая экспертиза. Марк — он не дурак. Он лучший адвокат штата. Он знает: 1, 2 промилле — это слишком много для неё, она никогда не пила за рулём, никогда, даже бокал вина — и он заметит это несоответствие. Клэр — родная сестра... она почувствует её. Они, наверное, уже позвонили в полицию, потребовали ДНК тестов. Они должны...

Но мысли путались — как нити в спутанном клубке: если тела упали в воду... если течением унесло... если тела сильно сгорели... если у них нет образцов... если они решат, что это «достаточно похоже»... если закроют дело «за отсутствием перспектив»... — и каждая новая ветвь рассуждения разветвлялась на десятки новых путей, и все они заканчивались тупиками. Но самым страшным, самым холодным и острым осколком в этом хаосе была иная, чудовищно простая мысль: а если они не будут искать? Что, если все, что им нужно, — они уже получили: удобная, аккуратная версия, объясняющая исчезновение, версия, в которую все готовы поверить, потому что она заканчивается, потому что ее можно закрыть? Пьяная мать, авария, река, огонь. Трагедия, но не тайна. Дело, в котором можно поставить точку.

И всё, что она смогла выдавить из пересохшего горла, дрожащим, ломаным, почти нечеловеческим шёпотом, было:

— Кто... кто... кто... они...

Виктор вздохнул — глубоко и скучающе, как человек, которому приходится раз за разом объяснять очевидное:

— Ах Эмили, Эмили, — голос его звучал мягко, с укоризной, словно он делал ей замечание за невымытую посуду. — Не трать силы попусту. Оставь это полиции. Твой единственный долг, твоя единственная реальность — это то, что сейчас у тебя между ног. И твоя единственная задача — следить, чтобы член твоего сыночка всегда находил дорогу в твою пизду. И чтобы вы оба не забывали, для чего она теперь существует.

Он сделал шаг к выходу, уже не глядя на них — они больше не требовали его внимания, они работали, и это было важнее всех слов:

— Так что поебитесь. Позавтракайте. И привыкайте к новым правилам — теперь это ваша жизнь.

Дверь зашипела. Закрылась. Осталась тишина.

Эмили, всё ещё сидевшая на члене сына, медленно возобновила движение — не от желания, не от страха, а потому что остановка — это признание конца, а пока она двигается, пока её тело выполняет функцию — они живы и у них есть шанс.

Где-то в мире нашли их тела. Но они... они здесь, в этом бункере, под землёй. И они ещё живы. И это — единственная реальность, которую она могла хоть как-то контролировать.

Том спросил — не громко, не требовательно, а с той тихой, почти невесомой тревогой, с которой спрашивают у взрослого, упала ли звезда или это просто самолёт, потому что ещё верят, что взрослые всё знают, и если она скажет — значит, это правда, и мир ещё можно поправить, если очень постараться:

— Мам... что было в газете?

Эмили не ответила сразу. Она продолжала двигаться — вверх-вниз, вверх-вниз — потому что остановка означала бы провал, означала бы наказание для него, а она больше не могла позволить себе ошибку. И в её голове не было решения — была борьба: между правдой, которая убьёт его душу окончательно, и ложью, которая продлит агонию, но даст ему ещё один вдох, ещё один час, ещё один день в иллюзии, что где-то там его тётя Клэр звонит в ФБР, что дядя Марк подаёт ходатайство, что у обгоревших трупов берут ДНК. Она понимала: если она скажет «нашли нашу машину, а в ней обгоревшие тела, которые считают нашими», он сломается, не телом, нет, тело выдержит, но внутри умрёт надежда, и останется только оболочка, готовая выполнять приказы, и тогда — Виктор победит полностью, а если она скажет «ничего страшного», он будет верить, и в этой вере — будет сила, и в этой силе — будет выживание, и она выбрала.

Она наклонилась, прижалась лбом к его лбу, её губы почти коснулись его виска, и, продолжая двигаться, голосом, который она сделала спокойным:

— Ничего, солнышко. Просто... объявление. О дорожных работах. На той дороге. Где мы были.

Она прижалась к сыну. Но не смотрела на него. Смотрела мимо. В её голосе не было дрожи, не было пауз, не было сомнений — только убеждённость, искусственно выращенная, как растение в лаборатории, где свет, вода и воздух дозированы только для одного — выжить.

— Не волнуйся. Всё будет хорошо. Мы здесь. Мы вместе. А там... там — просто бумага.

Она не солгала. Потому что в этом бункере — она была его последней надеждой и опорой. И если ей придётся лгать — она будет лгать. До последнего вдоха.

Том обнял её — не осторожно, не робко, а с той отчаянной, безусловной потребностью в подтверждении, которая остаётся даже тогда, когда мир рушится по кирпичу, когда тело предаёт, когда глаза видят то, что не должны, когда память уже не может вместить всё, что произошло, и он прижался к ней всем телом, как делал в шесть лет, когда боялся грозы, и прошептал, не отводя лица, не разжимая пальцев на её спине, с той чистотой, которая ещё не была отравлена цинизмом выживания:

— Мам... я тебя люблю.

Эмили не остановилась. Она продолжала двигаться — вверх-вниз, вверх-вниз — потому что остановка теперь была смертным приговором, потому что каждое мгновение — это счётчик, тикающий в её голове: пятнадцать секунд, пятнадцать секунд, пятнадцать секунд, — и она обняла его в ответ, прижала его голову к своей груди, впилась пальцами в его плечи, как будто могла закрыть его своим телом.

— И я тебя люблю, мой мальчик, моё солнышко. Всё будет хорошо. Мы скоро выберемся отсюда и забудем всё это — как страшный сон.

Но Эмили уже сама не верила в это — не потому что потеряла надежду, а потому что её разум, отточенный материнским инстинктом и годами борьбы за выживание сына, видел картину целиком: Виктор не оставлял следов, не допускал ошибок, не проявлял суеты, он действовал как хирург, вырезая их из мира по чёткому протоколу, и в этом протоколе не было места спасению, не было досадных промахов, не было неожиданных свидетелей — только план, и она знала: если он захотел, чтобы они исчезли, они исчезли навсегда, как если бы их никогда не было; но она должна была дать Тому надежду, не как иллюзию, а как инструмент, как кислородную маску в разряжённой атмосфере, чтобы он мог дышать, чтобы мог двигаться, чтобы мог жить, и поэтому она ускорила ритм — не резко, не хаотично, а с нарастающей, целенаправленной интенсивностью, как волна, набирающая силу перед прибоем, и почувствовала, как он напрягся в ней: его бёдра дёрнулись, член пульсировал внутри неё с новой силой, и через мгновение он схватил её за талию, и начал двигать бёдрами вверх, навстречу её движению вниз, с такой силой, что матрас хлопал под ними, что его бёдра с гулким шлепком ударили по её ягодицам. При каждом входе, и она знала: он на грани, он там, и она наклонилась, прижалась губами к его уху, вдохнула его запах — пот, страх — и прошептала, то последнее, что она ещё могла ему дать:

— Давай, мой малыш... да...

Он задохнулся. Его тело выгнулось дугой, руки впились в её бёдра до синяков, и член пульсировал — раз, два, три — коротко, судорожно, и это случилось: не фонтаном, но густой, тёплой струйкой, которая хлынула глубоко внутрь, и она чувствовала каждую каплю спермы своего сына глубоко внутри своего влагалища.

После оргазма он обмяк — и член, смягчаясь, скользнул из неё, оставив за собой ощущение пустоты и тёплую, липкую струйку, медленно вытекающую на её лона.

Эмили не закрыла глаза. Она смотрела но не видела, ощущая каждой порой своей кожи ледяной, тошнотворный стыд, который поднимался и жег ее хуже раскалённых углей. Это было не просто унижение. Это было умерщвление последнего остатка её материнского достоинства. Но в её голове не гудели мысли — стоял только холодный, неумолимый приговор — правила: не подчиниться, не выполнить их — значит сделать его боль своей виной. А его шёпот «я тебя люблю» звенел в ушах громче любого приказа Виктора, превращаясь в самую страшную пытку. Любовь к сыну стала тем крючком, на котором она теперь вечно висела, обнажённая и беспомощная.

Она медленно перекатилась на спину. Холод матраса коснулся её разгоряченной кожи. Каждое движение было тяжелым, как будто её конечности были отлиты из свинца. Её колени согнулись, ступни упёрлись в матрас. Она взялась руками под колени, пальцы впились в собственную плоть, и с тихим, сдавленным звуком, похожим на стон, развела бёдра в стороны, обнажив перед сыном свою гладкую, влажную, только что использованную вульву, из которой ещё сочилась его же сперма.

Губы её задрожали. Воздух, который она втянула в лёгкие, обжёг их. Она не могла поднять на него взгляд. Она зажмурилась на секунду, собрала остатки воли, и голос, который прозвучал, был не её голосом — это был хриплый, надтреснутый шёпот человека, у которого отняли всё, кроме возможности дышать.

— Том... прости... — она сглотнула комок, —. ..мы должны. Он приказал. После... после этого. Ты должен... вылизать. Всё. Дочиста. Пожалуйста.

Том не ответил. Он понял.

Медленно, он перевернулся на живот, сместился ниже, и оказался между её ног — лицом к её лону, к той самой плоти, из которой вышел, к той самой дырочке, что теперь была его обязанностью, его долгом, его миром.

Он посмотрел на неё.

Малые губы — распухшие, тёмно-розовые, блестящие от смеси её смазки, его спермы и тонкой струйки, всё ещё сочащейся из глубины; клитор — набухший, обнажённый, пульсирующий под кожей; вход — слегка приоткрытый, тёплый, как устье пещеры после дождя.

Он коснулся губами — сначала всухую, как поцелуй ребёнка, целующего маму на ночь, потом — языком: сначала по краю, по верхней границе малых губ, потом — внутрь, между ними, осторожно, как будто боялся обжечься, и тут же — всасывающее движение: губы сомкнулись вокруг одной губки, и он начал сосать — не грубо, но глубоко, как сосут младенцы сосок, с полной отдачей, с инстинктом, с памятью тела, и его язык — мокрый, горячий, настойчивый — прошёл по всей длине расщелины, сначала вверх до клитора, потом вниз, вглубь, к самому входу, и внутрь, насколько мог, нащупывая остатки своей спермы, и всасывал — глоток за глотком, не морщась, не останавливаясь, как будто питался ею, как будто возвращался в то место, где был до всего этого, где был в безопасности, где был одним целым с ней, и его пальцы впились в её бёдра, его дыхание участилось, и он лизал — свою маму, ее вкус, ее тепло. И из неё снова потекла влага — прозрачная, с перламутровым оттенком, и он вылизывал ее, не останавливаясь, пока кожа под его губами не стала гладкой, блестящей, чистой, как велел Виктор, и только тогда — когда последняя капля исчезла, когда последний след их соития был удалён, — он медленно отстранился, и поднял на неё глаза — уже не потерянные, а напряжённые, голодные, живые.

Она улыбнулась. Едва заметно. Потому что он ещё здесь. И это — всё, что им осталось.

Глава 7. Первое нарушение.

— Малыш, давай поедим, — сказала Эмили, голос был ровным, почти будничным, как если бы они сидели за кухонным столом в воскресное утро, — нам нужны силы.

Она взяла миски с овсянкой, протянула одну Тому, вторую поставила перед собой на матрас, потом села, подогнув ноги под себя, как делала всегда — компактно, скромно, сдержанно — и взяла ложку. Первый глоток... второй... и вдруг — как удар током в мозг — вспышка: голос Виктора, чёткий, без эмоций: «Ты не имеешь права закрываться. Твоя пизда, соски — всегда должны быть видны сыну». Перед глазами — не образ, а реальность: массивный шокер в его руке, синяя электрическая дуга между электродами, запах озона, звук треска, и его рука, прижимающая электроды к телу Тома, к его яичкам, к его анусу...

Она не колебалась. Она раздвинула ноги. Не медленно. Не с пафосом. А резко, как будто рвёт повязку с раны — один рывок, и всё: бёдра распахнуты, колени опущены в стороны, лодыжки — на краю матраса, промежность — полностью открыта, без прикрытия, без тени, без защиты.

Стыд не был чувством. Он был физической болью — как если бы кожу содрали с внутренней поверхности бёдер. Она чувствовала каждый миллиметр своего тела, каждую каплю влаги между губами, каждый пульс клитора, и она знала — он смотрит. Даже если не хочет — тело заставит.

Том краем глаза увидел движение. Медленно, невольно, как магнитом, его взгляд скользнул вниз — и остановился. Он увидел её пизду — открытую, жар снова разлился внизу его живота.

Малые губы — всё ещё набухшие от предыдущего, тёмно-розовые, чуть влажные, с лёгким блеском слюны и ее смазки у основания; они выступали из больших на добрые два сантиметра, как два тёплых, живых лепестка, дрожащих при каждом её вдохе. Вверху — клитор: обнажённый, головка — багровая, набухшая, пульсирующая в ритме сердца. А ниже — вход: не закрытый, не сжатый, а немного приоткрытый, с тёплыми, влажными краями, из которого сочилась тонкая прозрачная струйка, стекающая по внутренней поверхности ее бедер.

Он не отвёл взгляд. Не мог. Его рука, державшая ложку, замерла в воздухе. Дыхание участилось. Член мгновенно встал — не постепенно, не с нарастанием, а взрывом: плотный, напряжённый, с головкой, уже багровой от прилива крови, набухшей, с прозрачной каплей на устье, дрожащей от каждого удара сердца. Том продолжал есть — механически, ложка двигалась, каша попадала в рот, но вкуса он не чувствовал, глаза не отрывались от её лона, от малых губ, от блестящей щели, от той самой плоти, что только что приняла его, и которая теперь ждёт его снова, и в его голове не было мыслей — только напряжение, нарастающее, как вода за плотиной, готовое прорваться.

Эмили ела. Механически. Как будто ложка была продолжением её кисти, а сознание отделилось и зависло где-то под потолком, наблюдая. Слёзы не капали — они текли двумя беззвучными ручьями. Она почувствовала, как её внутренности сжались в тугой, болезненный узел, и бросила мимолётный, вымученный взгляд на Тома.

И сразу все поняла. Его лицо было бледным, рот приоткрыт, а взгляд — неподвижный, остекленевший, прикован к её лону. Она скользнула глазами вниз, по его животу, и увидела: его член стоял — твёрдый, с натянутой кожей, по которой чётко проступали синие вены. Головка, тёмно-лиловая и влажная, была уже готова. Время вышло. Они опоздали. Пятнадцать секунд истекли, а они всё ещё сидят с ложками в руках.

Пятнадцать секунд.

Сердце ударило в грудь — не один раз, а сериями, как у зверя в ловушке.

Она резко отставила миску, каша расплескалась по матрасу, и крикнула, голос сорвался в фальцет:

— Быстро! Оставь еду! Ложись на спину!

Том моргнул — не испугался, нет, он не понял, как будто его вырвали из сна, и в его глазах был вопрос: "Почему? Что случилось?"

Эмили не ждала.

Она сама вырвала миску из его рук, одной рукой надавила на плечи — не грубо, но безоговорочно — и он упал на спину, и в тот же миг она села на него — не осторожно, не плавно, а рывком, как человек, прыгающий с крыши в воду, и член вошёл до упора, одним движением, без подготовки.

Она начала двигаться — резко, с дрожью в бёдрах, с перебоями в дыхании, с пересохшим горлом, и, наклонившись к его уху, выдавила — уже не шёпотом, не просьбой, а раздражённо, почти сердито, как мать, ругающая сына за проступок, который мог убить их обоих:

— Слушай, Том. Я не могу каждую секунду смотреть на твой член. У нас — пятнадцать секунд. Пятнадцать! И если ты просто сидишь, жуёшь кашу, а он стоит — это нарушение. Это наказание. Я не успею каждый раз. Ты сам должен следить. Сам. С первой секунды. Как только почувствуешь — действуй. Не жди, пока я скажу. Не смотри на меня с вопросом. Просто делай. Потому что если мы опоздаем — он ударит тебя. И я не смогу тебя спасти. Понял?

Она не кричала. Но в её голосе была паника, замаскированная под гнев — потому что она знала: они, скорее всего, уже проиграли. Уже нарушили. Уже должны были быть наказаны.

И она молила Бога, которого больше не верила, что Виктор не смотрел в камеру в эти секунды.

Эмили бешено прыгала на члене сына — не от желания, не от страсти, а как человек, бегущий по льду, чувствующий, как он трескается под ногами: каждое движение — отчаянная попытка догнать время, перехитрить счёт, стереть ошибку, хотя она знала: это невозможно. Наказание — вопрос времени, вопрос воли Виктора. И её прыжки — лишь отсрочка, лишь ритуал, лишь молитва без слов, и она наклонилась, прижала губы к его уху и прошептала, голос дрожал от напряжения, но в нём уже не было нежности — только команда, чёткая, как сигнал тревоги:

— Том, не лежи как бревно. Положи руки мне на бёдра. И трахай меня... он... он должен видеть.

Он послушался мгновенно — и его ладони легли на её бёдра, пальцы впились в плоть, и он начал помогать — не с наслаждением, не с жадностью, а с точностью, поднимая и опуская её в такт её прыжкам, как будто они — один механизм, и единственный способ не сломаться — работать вместе, и только тогда она, не снижая ритма, не сбивая дыхания, спросила, коротко, резко:

— Том, как долго у тебя стоял, прежде чем мы начали?

— Я не помню... — выдавил он, не глядя на неё, лицо напряжено, глаза прикрыты, будто он может выключить реальность, если не будет смотреть.

— Том, ну как это ты не помнишь? — голос сорвался, в нём вспыхнула ярость, не на него, нет, на себя, на случай, на ситуацию, на этот бункер, который превратил мать и сына в часовые механизмы, где каждая секунда — смертельна, и она почти выкрикнула: — Это же твой член! Когда он встал?!

— Ну... ну... — он замялся, как ребёнок, пойманный на вранье, и тихо, почти виновато, прошептал: —. ..когда ты раздвинула ноги...

Эмили остановилась. На долю секунды. Бёдра замерли в самой верхней точке и резко пошли вниз до упора. В голове у неё взорвалась одна мысль: минуты.

Не секунды. Минуты.

Сколько она сидела, подогнув ноги, медленно ела кашу, терпела стыд, не глядя, не проверяя, не действуя, пока он сидел напротив, со стоящим членом, и смотрел на её пизду, и делал вид, что не знал, что должен сразу, мгновенно, без колебаний — бросить ложку, встать, взять, войти, потому что правило не только для неё — оно для них. Но тут же мысль: "Виктор предусмотрел и это! Он сам ей сказал — ты мать и ты должна следить". И она все провалила, из-за своего чертового стыда, апатии... это была всецело ее вина.

Она представила: Виктор за монитором, с чашкой кофе, с безупречной улыбкой, смотрит на эту запись — она, с раздвинутыми ногами, пятнадцать секунд, двадцать, тридцать, сорок пять... Виктор уже в бункере, в их камере — он жмёт кнопку — Том кричит, корчась на полу, с шокером у яичек, с дымом от перегревающейся плоти, и всё это — её вина, потому что она стыдилась, потому что она прятала взгляд, потому что она думала о себе, хотя единственная её задача — спасти сына, и теперь...

— И ты всё это время просто сидел и жрал кашу? — вырвалось у неё, и в этом звучало не требование ответа, а хриплый стон бессилия, горечи и ярости, обращённой на саму себя, на него, на всю эту чудовищную реальность. И тут же, без паузы, она возобновила движение, ещё яростнее, ещё отчаяннее, как будто физической яростью могла стереть минуты их преступного бездействия. — Просто сидел?!

Она больше не говорила. Только двигалась. И пока она прыгает, пока её пизда принимает его, пока он внутри — он жив.

Но его тело, напряжённое до предела страхом, её движениями и её криком, уже достигло точки невозврата. Он не мог больше контролировать это — даже под страхом неминуемого наказания. Нервный, резкий толчок его бёдер вверх, его пальцы, впившиеся в её плоть, и внезапная, судорожная тишина, на мгновение остановившая его дыхание. Потом — глухой, сдавленный стон, и его член, всё ещё глубоко внутри неё, пульсировал выплёскивая в её лоно новую, горячую порцию спермы. Он кончил, не в экстазе, а в приступе животной паники.

Эмили, не говоря ни слова, с тихим стоном отчаяния соскользнула с него. Её движения были лишены всякой грации. Она перевернулась на спину, снова раздвинула ноги в том знакомом, унизительном жесте, и уставилась в потолок, ожидая неизбежного.

Но и Том не замер в панике. В его глазах, ещё влажных от слёз, вспыхнула новая, отчаянная решимость. Он сам, без приказа, сместился вниз, опустился на колени между её бёдер и прижался лицом к её лону. Его движения были уже не робкими, а сосредоточенными, методичными, почти яростными. Он не просто исполнял правило — он пытался загладить свою вину, стереть свою слабость, доказать ей и самому себе, что он может быть полезен, что он не просто обуза. Его язык работал тщательно, без пропусков, вылизывая каждую складку, каждый намёк на влагу, всасывая остатки своей же спермы, смешанные с её соками. Он вылизывал её пизду так старательно, как будто чистотой этого места мог откупиться от грозящей им обоим кары.

Эмили лежала. Не чувствуя боли. Не чувствуя стыда. Чувствуя опустошение — не физическое, нет, тело ещё горело от трения, от спермы, от слюны, — а ментальное, как после мощного разряда: все мысли о побеге, о связи с внешним миром, о Клэр, о Марке, о школе, о завтрашнем дне — исчезли. Их вытеснила одна: мы не успели.

Не он не успел. Она. Из-за её стыда. Из-за того, что она прятала взгляд, когда должна была смотреть. Она смотрела в потолок, на красную точку камеры, и думала не о свободе. А о том, выдержит ли он первый удар шокером по яичкам. И если вдруг чудесным образом все обойдется, то готова ли она — снова и снова — прыгать, двигаться, открываться, молчать, чтобы этот момент не наступил снова.

Вылизав мамину пизду до блеска — не оставив ни капли спермы, ни следа смазки, ни малейшего намёка на то, что в ней только что был член, — Том отстранился, вытер рот тыльной стороной ладони и лег рядом с ней на матрас, не прикасаясь, но и не отдаляясь, как будто между ними уже установилась невидимая связь, которую не разорвать даже в тишине. Они лежали так несколько минут — без движения, без слов, только дыхание, сбившееся у неё, поверхностное у него, и запах — пота, спермы, смазки, их завтрака — смешанный в один тяжёлый, липкий слой, висящий в воздухе ниши.

Потом Том повернул голову, посмотрел на неё — не в глаза, а чуть ниже, на её губы, будто боялся, что в глазах увидит то, что не сможет вынести, и тихо, почти шёпотом, с той непосредственной прямолинейностью, которая ещё жила в нем, спросил:

— Мам... а нас точно нас спасут?

Эмили не ответила сразу. Она не врала. Не утешала. Не искала правдоподобную ложь. Она чувствовала тяжесть этого вопроса буквально физически — это был как груз, который он положил ей на грудь, как последнюю надежду. Она знала: если она скажет «нет», он сломается окончательно, если скажет «да» — он будет ждать, и каждая минута ожидания без спасения будет истязанием, и она выбрала — не правду, но и не ложь.

Она перевела дыхание, не глядя на него, и её голос вышел ровным, уставшим, но не сломленным — как у человека, который ещё работает, хотя уже смертельно устал:

— Мы делаем всё, что можем. Каждую минуту. Каждую секунду. И пока мы делаем то, что должны — мы живы. А пока мы живы — есть шанс.

Она сама уже не верила в это. Но она говорила это — потому что он ещё верит. И пока он верит — она обязана говорить.

Том сказал — не дрожащим голосом, не со слезами, а с той странной, почти взрослой тишиной, с которой дети задают вопросы о смерти, когда уже чувствуют ответ, но ещё хотят услышать его от взрослого, будто слова могут изменить реальность.

— Мам... а если нас не спасут?

Эмили замерла. Не внешне — она продолжала дышать, лежать, смотреть на него. Но внутри — как будто остановились все часы одновременно.

Она вспомнила газету. GRC-3418. Женщина и её спутник погибли. 1, 2 промилле. И впервые с того момента — не задавила это.

Она медленно села, подтянула колени, но не закрылась — бёдра остались расставлены, как требует правило, — и взяла его за руку.

— Том, — сказала она, голос низкий, но чёткий, без дрожи, без слёз, — я тебе кое-что не сказала про ту страницу из газеты, что принес Виктор.

Он напрягся. Глаза — чуть шире.

— Там... была статья. Про аварию.

Она не стала смягчать.

— Они... нашли машину. Нашу машину. На дне обрыва. Обгоревшую. И объявили, что в ней были женщина и юноша и что они... погибли.

Он побледнел.

— Это... это про нас?

— Нет. Потому что наши тела там не лежат. Ты дышишь. Я говорю. Он подстроил это. Подкинул тела. Сбросил нашу машину с обрыва. Но мы — не там. Мы — здесь. И это значит...

Она сделала паузу. Посмотрела ему в глаза:

—. ..это значит — он боится, что нас найдут. Иначе зачем так стараться? Зачем имитировать смерть? Просто убить — легче. Но он не убил. Он спрятал. А спрятанное — можно найти.

Она сжала его руку сильнее.

— Дядя Марк не поверит в пьяную аварию. Он проверит ДНК. Он спросит: «Почему в крови 1, 2 промилле, если Эмили за рулём не пьёт?» Он найдёт несоответствия. И тогда...

Она не сказала «они придут». Она сказала:

—. ..тогда он начнёт искать по-настоящему. А до тех пор — мы должны выжить. Мы должны дождаться. Мы не мёртвые. Мы — живые. И живые — сопротивляются.

Она не обещала спасения. Она дала ему цель.

И в его глазах — страх не исчез, но появилось нечто новое: не надежда — решимость. И молчаливое «я с тобой».

Том посмотрел маме в глаза — не с мольбой, не с вопросом, а с той напряжённой концентрацией, с которой смотрят на последний маяк в тумане, и в её взгляде он увидел не страх, а уверенность, и это успокоило его.

Но тело жило своей жизнью. Его взгляд сам скользнул ниже. Не резко. Не жадно. А непроизвольно — от её губ — к шее, к ключицам, к груди — небольшой, но упругой, с розовыми сосками, слегка потемневшими от холода и возбуждения, набухшими, как спелые ягоды; по животу — плоскому, с лёгким загаром, с тонкой струйкой пота, стекающей от пупка вниз; ниже — к лобку и дальше — вниз, к раскрытым бёдрам, к самому главному.

Её пизда была открыта.

Малые губы — тёмно-розовые, набухшие, сильно выступающие из больших, как два тёплых, живых лепестка, слегка дрожащие при каждом её вдохе; между ними — щель: глубокая, зовущая, с тёмно-розовой слизистой, блестящей от влаги, слегка приоткрытая, будто ждущая — его. И в этот же миг — взрыв. Его член встал — не постепенно, а мгновенно, как пружина, освобождённая от стяжки: плотный, напряжённый, с головкой, уже багровой от прилива крови.

И в этот раз, он не стал ждать.

— Мам... у меня... опять...

Эмили не дрогнула. Она всё поняла. Ее тело отреагировало быстрее, чем она успела подумать. Эмили резко откинулась на спину, потянула его за плечи — и в тот же миг её рука нашла его член — тёплый, пульсирующий, направила его к себе, к той самой плоти, что родила его, что только что принимала его обратно. Он вошёл в нее сразу до упора, одним движением, без подготовки, без трения, потому что она уже была мокрая, готовая, ожидающая, и её тело сжало его сразу, как будто узнало, как будто радовалось, как будто говорило: ты здесь. ты жив. ты мой.

Эмили и Том ебались — не как в первый раз, не с нарастающим напряжением и страхом перед болью, а с той механической, почти отточенной синхронностью, с которой тело учится выживать в новых условиях: она обхватила его поясницу ногами, ступни сомкнулись у него за спиной, и каждым движением она вдавливала его в себя глубже, плотнее, будто пытаясь вобрать его целиком, не оставить ни миллиметра между ними, где мог бы укрыться страх или сомнение; её руки обвили его шею, пальцы впились в волосы на затылке, и она прижала его лицо к своей шее, вдыхая его запах — пот, страх, её смазку на его губах, — как будто это был единственный воздух, который ещё можно дышать, и в этом движении не было страсти, не было любви в привычном смысле, а была необходимость: держать его внутри, не выпускать, не дать шанса Виктору вмешаться.

Она говорила, не отстраняясь, не сбавляя ритма, голос — низкий, напряжённый, но чёткий, как инструкция, повторённая в сотый раз, чтобы высечь в памяти:

— Молодец, что сразу сказал. Том, всегда — умоляю — всегда, как только твой член начинает вставать, говори мне сразу. Или сам — без промедления — входи в меня. У нас только пятнадцать секунд. И ни одной больше.

Её бёдра двигались быстрее, не от наслаждения, а от тревоги, от страха, что где-то за стеной Виктор уже смотрит на часы, и в её голосе не было упрёка, не было паники — была просьба, предельно честная, предельно человеческая, потому что она больше не могла полагаться только на себя:

— Мы должны выжить. Только так. Только вместе. И дождаться, пока нас найдут. Пока вытащат отсюда.

Она не сказала если. Она сказала пока. И в этом — была вся её вера.

Они ебались — не с паузами, не с перерывами, а с той устойчивой, почти автоматической ритмичностью, с которой работают механизмы: её бёдра двигались вверх-вниз, вверх-вниз, член Тома — плотный, пульсирующий, глубоко вошёл в неё, и каждый его вход отдавался в ней не болью, а напряжением, как будто её тело превратилось в пружину, готовую выстрелить при первом же сигнале опасности.

И вдруг — он спросил, голос сорвался, но не от страха, а от того, что мысль, которая уже несколько часов копилась в голове, наконец прорвалась наружу:

— Мам... ты сказала, что в нашей машине нашли трупы женщины и юноши... а кто они?

Эмили замерла. Не физически — движения продолжились, ритм не сбился, потому что остановка — это наказание, и она знала: если сейчас она замедлится — Виктор увидит. Но внутри — всё застыло.

Она не хотела думать об этом. С самого момента, когда прочитала статью, она отгоняла эти мысли — как отгоняют мух в летний день: размахивая рукой, закрывая глаза, отворачиваясь, говоря себе: это не важно, это не про нас, это просто ложь — потому что если она подумает, если представит, что те тела — реальные, что они были живыми, что их убили, что бы положить в машину, чтобы замаскировать похищение — то она сломается. Не сейчас. Не здесь. Но позже. Когда тело устанет, когда силы иссякнут, когда страх перестанет быть фоном и станет основным звуком.

Но теперь — вопрос сына — разбил эту защиту.

Она понимала: это были те, кого Виктор похитил до них. Его предыдущие жертвы. Люди, которые не стали теми, кем он хотел их видеть. Которые не подчинились. Которые не приняли правила. И он убил их. Не из злобы. Из расчёта. Чтобы освободить место. Чтобы заменить их на тех, кто будет лучше. На них.

Мысль была не абстрактной. Она была физической: она представила — как он ведёт женщину в бункер, как она кричит, как он бьет её шокером, как она падает, как он принуждает её к тому, что делает Эмили сейчас, как она не справляется, как он теряет терпение, как убивает. И того, кто был до Тома — тоже. Потому что он не смог сделать то, что делает Том. Потому что он не захотел или не мог.

И этот ужас — не эмоция. Он был телесным. Как будто в животе раскрылся провал, и из него полезли холодные, влажные пальцы. Как будто в горле застрял ком, который нельзя проглотить, но можно только держать, пока он не перекроет дыхание окончательно.

Она знала: если скажет Тому правду — он перестанет дышать. Не буквально. Но внутри. Он потеряет последнюю опору — веру в то, что они особенные, что они нужны, что они могут выжить. А без этой веры — он не сможет выполнять правила. А без выполнения правил — он умрёт.

Поэтому она не ответила.

Просто прижалась губами к его уху, почувствовала, как его член пульсирует внутри неё, и прошептала, не отвечая на вопрос:

— Главное то, что мы — другие. Мы — живые. И мы выживем и дождемся спасения.

И продолжила двигаться. Потому что говорить — значит признавать. А признавать — значит сдаваться. И она не могла позволить себе сдаться.

Они ебались — не с нарастающим напряжением, а с той усталой, почти ритуальной настойчивостью, с которой тело выполняет функцию, даже когда разум уже не верит в результат; Том кончил — коротко, судорожно, и его член, смягчаясь, вышел из неё, оставив за собой тёплую, липкую струйку белёсой жидкости, стекающую по внутренней поверхности бедра. И Том не дожидаясь слов мамы, сразу сполз вниз. Эмили, не задумывая, не колеблясь, широко раздвинула ноги, и Том сразу, без команды, без паузы начал вылизывать: не спеша, основательно, языком проходя по малым губам, вглубь, к клитору, к самому входу, всасывая остатки спермы, смазки, делая это так, как будто делал это уже десятки раз, и как будет делать это завтра, и послезавтра, и каждый день, пока Виктор не скажет иначе.

И тут — шипение, грубое, маслянистое, как у старого компрессора, и массивная сейфовая дверь отъехала в сторону.

Эмили услышала шаги.

Не те, с которыми он приносил еду — нет, те были мерными, расслабленными. Эти — другие. Медленные. Тяжёлые. Решительные.

Она запрокинула голову. И увидела. Виктор шёл к их камере, не спеша, не торопясь, как человек, идущий к уже осуждённому. В правой руке — монструозного вида шокер с двумя парами медных длинных электродов. Он то и дело нажимал на кнопку, и между контактами проскакивала электрическая дуга — яркая, сине-белая, с громким, трескучим хлопком, и в воздухе вновь запахло озоном — резким, металлическим, как после грозы.

Эмили всё поняла. Он видел. Он всё это время смотрел. И он знал: они не уложились в 15 секунд. Том сидел со стоящим членом минуты. А она — не смотрела.

Она резко потянула голову сына вниз, прижала его лицо к своей пизде обеими руками — не нежно, а отчаянно, как будто могла спрятать его в себе, защитить от того, что сейчас произойдёт, и заговорила — быстро, сбивчиво, голос дрожал, слова спотыкались, но она не замолкала, потому что молчание — это конец:

— Умоляю... не надо... просто нас... это моя вина... я когда мы сели есть, по привычке села на ноги, как дома делала... но я сразу поняла, что так нельзя, и раздвинула ноги, что бы... он... он... Том видел... мою... пи... пизду... но я не посмотрела на него... я... я... мне было стыдно...

Виктор остановился у решётки. Не открыл её. Просто встал, как палач перед эшафотом, и посмотрел на неё — не с гневом, не с похотью, а с презрением, холодным, окончательным, как учитель, вычеркивающий из списка последнего отстающего:

— Что стыдно? — переспросил он, голос — тише, но острее бритвы. — Показать сыну дырку, из которой он родился?!

— Но я... я же... раздвинула ноги и сидела так... у него встал... и когда я это увидела... я сразу села на его член...

— Твой щенок сидел со стояком шесть минут, — сказал Виктор, и в этом «шесть» не было преувеличения — были кадры, таймкод, точная запись. — Какого хера вы делали? Я тебе сказал — следи сама.

Эмили закрыла глаза. Не от страха за себя. От стыда за ошибку.

— Прости меня... ты прав... он не понимает еще... я теперь буду следить... я уже слежу... это только первый раз так... я теперь слежу... мы уже несколько раз ебались и всегда укладывались... не наказывай его... накажи меня... клянусь... клянусь... больше этого не повторится...

Виктор молчал секунду. Потом — резко:

— Ложись на него в 69.

Она не думала. Не колебалась. Бросилась вперёд — перевернулась, ногами к его голове, головой к его бёдрам, опустила раскрытую пизду ему на лицо и стала тереться ей — и в тот же миг, не давая Тому опомниться, не давая себе почувствовать, что она делает, взяла его член в рот — не осторожно, не постепенно, а глубоко, сразу, и начала сосать: резко, настойчиво, с полным обхватом губ, с языком, давящим на уретру. Потому что теперь — она должна доказать, что теперь она не даст им совершить ошибку — никогда.

Виктор открыл решётку, шагнул внутрь камеры, не спеша снял брюки — не бросил их, а аккуратно сложил и положил на край матраса, как делает человек, который знает: в этой комнате он — единственный, кто имеет право. Он подошёл сзади к Эмили, взял её за бёдра, раздвинул их шире, и одним резким, уверенным движением вошёл в её пизду — глубоко, до самого основания, без подготовки, без смазки, потому что она ещё была влажной от Тома, и она не вскрикнула, только втянула воздух, напрягла мышцы живота и продолжила сосать — не останавливаясь, не сбавляя ритма.

— Продолжай сосать клитор, — приказал он Тому, и голос его был не командой, а констатацией: ты и так это делаешь, просто не останавливайся.

Он начал ебать её — не с яростью, не с похотью, а с той методичной, почти механической настойчивостью, с которой прокачивают систему: вперёд-назад, вперёд-назад, с глухим шлепком бедер о ее попу, с яичками, хлестающими её по клитору и лицу Тома при каждом входе, и она чувствовала — не его желание, а контроль, физический, абсолютный, и в этом не было наслаждения, только напряжение, как будто её тело превратилось в инструмент, который должен выдержать, не сломаться, выполнить.

Она сосала член сына — глубоко, ритмично, горло сжималось, слюна смешивалась со смазкой, с остатками его прошлого оргазма, и Том, не отрываясь от её клитора, лизал — кругами, всасывая, и в какой-то момент — пульсация. Член в её рту затвердел, набух.

Паника вспыхнула — не как эмоция, а как рефлекс: пятнадцать секунд. Правило. Наказание. И она, не отпуская члена, не сбавляя ритма, собрала весь остаток сил и выдавила, голос задушен, но чёток:

— У него... у Тома... у сына встал член...

Виктор не остановился. Даже не замедлился. Просто, не глядя на неё, сказал, почти одобрительно:

— Молодец, что сказала. Соси, пока я трахаю тебя. Как закончу — у тебя пятнадцать секунд, чтобы сесть на него.

Он кончил через несколько минут — густо, горячо, с глубоким стоном, и вытащил член из неё, оставив за собой струйку спермы, текущую по её бёдрам.

Эмили мгновенно развернулась, колени в матрас, и села на Тома — не плавно, а рывком, как будто отсчитывала секунды в голове, и член вошёл до упора, и в тот же миг — перед её лицом — оказался член Виктора: толстый, блестящий от её смазки и его спермы, с каплей на головке.

Она взяла его в рот — не раздумывая, не колеблясь, потому что остановка — это наказание, и начала сосать: не для удовольствия, не для возбуждения, а для выживания, с тем усердием, с которым отрабатывают штрафные.

Виктор потрепал её по голове, как учитель, одобряющий ученика, который наконец понял урок:

— Молодец. Ты хорошая шлюшка. Я не буду сегодня наказывать вас шокером — на первый раз.

Он сделал паузу. Голос стал тише, без злобы, но с весом:

— Но смотри — не повтори судьбу тех, о ком ты спрашивала меня.

Он кончил второй раз — прямо ей в рот, и сперма, густая, горьковатая, хлынула на корень языка.

Она не проглотила. Не выплюнула. А как будто тело решило без неё — наклонилась, взяла голову Тома обеими руками, приподняла его лицо и поцеловала его в губы — не нежно, не страстно, а глубоко, и передала ему часть спермы — тёплую, липкую, солёную — как будто делилась тем, что принадлежит им обоим, как будто говорила без слов: мы — вместе. нас не надо менять. мы — твои. мы — годные.

Виктор улыбнулся. Не злобно. Не саркастично. А удовлетворённо. Потому что именно этого он и ждал.

Виктор стоял, облокотившись о решётку, член всё ещё блестел от её слюны и спермы, но он не спешил его убирать — как будто демонстрировал: я могу начать снова в любой момент. Он смотрел на них — на мать, прыгающую на члене сына, на Тома, прижатого к матрасу, с лицом, уже покрытым её смазкой и слюной, — и сказал, голос ровный, почти деловой:

— Все же вы меня сегодня сильно расстроили. Я, как и сказал, не буду вас наказывать шокером — на первый раз. Но вот что сделаем.

Он сделал паузу. Не для драмы. Для эффекта.

— Эмили, назови минимальное количество половых актов в день, сколько вы обязуетесь выполнять ежедневно.

Он улыбнулся.

— Но сто раз подумай, прежде чем назовёшь число. Учти — вы здесь не на курорте.

Эмили продолжала двигаться — вверх-вниз, вверх-вниз — потому что остановка сейчас будет воспринята как неповиновение, как вызов, и она не могла этого допустить; её бёдра работали автоматически, а внутри — мыслительный процесс, холодный, напряжённый, как расчёт перед прыжком в воду с большой высоты.

Слишком мало — и он взорвётся. Скажет: «Ты издеваешься?», «Вы думаете, это игра?» — и тогда — шокер, яйца Тома, боль, крик, повторение, пока она не назовёт реальное.

Слишком много — и они просто не выдержат. Физически. Психически. Её пизда уже болит, мышцы живота напряжены, внутренние стенки раздражены от постоянного трения, а Том, он не может быть вечно готов, даже если Виктор колет ему тестостерон — гормоны работают, да, но тело — не машина, оно устаёт, нуждается в отдыхе, в сне, в перерывах.

Но... он все же колет. И значит, через несколько дней — через неделю — Том будет готов чаще. Будет хотеть. Будет просить.

А она? Она должна выжить. Ради сына. Даже если это убивает её изнутри.

Минимум должен быть возможным, но не провокационным. Должен показать, что она поняла серьёзность. Что она принимает условия. Что она не надеется на отдых.

Но не должен быть смертельным. Потому что если они сломаются — он заменит их. Как тех, о ком она спросила. Как тех, чьи тела лежали в их машине.

Она зажмурилась — не от боли, не от стыда, а чтобы сосредоточиться, чтобы отключить эмоции, чтобы говорить не как мать, не как женщина, а как узник, отвечающий тюремщику, который знает: от ответа зависит, будет ли завтра жизнь или смерть.

И, продолжая двигаться, голосом, лишённым интонации, но чётким, произнесла:

— Мы будем совершать минимум десять половых актов в день.

Виктор усмехнулся — не широко, не с наслаждением, а с той лёгкой, почти учтивой иронией, с которой инженер принимает первое приближение расчёта, зная, что его всё равно придётся корректировать вверх:

— Я думаю, вы способны на большее, — сказал он, голос оставался ровным, без угрозы, но с неумолимой окончательностью, — но для начала — достаточно.

Он сделал паузу, не отводя взгляда от неё, и в его глазах не было злобы — была ясность: это не обсуждается, это вводится в эксплуатацию.

— Надеюсь, ты понимаешь: это навсегда. Теперь каждый день вы должны будете ебаться не менее десяти раз. Если сделаете меньше десяти — я вставлю этот шокер в анус Тома и буду держать его там, пока его кишки не сварятся. Потом — тебе: в анус и в пизду.

Он не шутил. Не пригрозил. Просто проинформировал о последствиях.

— Сегодня же и начнём. Так что начинай считать со следующей ебли.

Он кивнул на них — на Эмили, всё ещё двигающуюся на члене сына, на Тома, прижатого к матрасу, с лицом, уже измазанным её смазкой, с членом, всё ещё твёрдым внутри неё, — и добавил, почти ласково, как наставник, отпускающий учеников на первую самостоятельную работу:

— Ну что ж. До вечера у вас план уже есть.

Дверь в бункер захлопнулась с глухим шипением гидравлики, и последний звук из внешнего мира — шаги Виктора — исчез. Осталась только тишина, пропитанная антисептиком, потом, спермой и страхом. Эмили продолжала подниматься и опускаться на члене сына — не потому что хотела, не потому что чувствовала — а потому что движение теперь было её единственной защитой от паники, её способом сказать: я ещё живу, он ещё жив, мы ещё выполняем.

Том посмотрел на потолок, на красную точку камеры, потом на мать и тихо спросил:

— Мам... он ушёл?

— Да, солнышко, ушёл, — ответила она, голос был ровным, но в нём уже не было прежней уверенности — только усталость, как после долгого бега.

Он смотрел на неё, пытаясь понять, что будет происходить дальше, и через секунду прошептал:

— Мам... десять раз... это... это каждый день?

Она кивнула, не переставая двигаться — вверх-вниз, вверх-вниз, член входил в неё до самого основания, выходил почти полностью, снова входил, матрас хлюпал под ними от смазки и остатков спермы.

— Да, каждый день. Пока нас не вытащат отсюда.

— А когда нас освободят? — спросил он, и в этом вопросе не было надежды — только проверка, словно он всё ещё пытался понять, есть ли вообще конец этому.

Эмили замедлила ритм, но не остановилась. Её руки легли на его плечи, пальцы впились в плоть — не больно, но крепко, как будто могла передать ему часть своей силы.

— Я не знаю точно, Том. Но пока мы живы — есть шанс. Дядя Марк не поверит в ту аварию. Он знает, что я не пью за рулём. Он потребует ДНК, экспертизу, и когда поймёт, что это фальшивка — начнёт искать по-настоящему. И тогда... Она не договорила. Не потому что забыла, а потому что не верила.

Где-то глубоко, она понимала: Виктор слишком хорош. Слишком подготовлен. Слишком спокоен. Такие люди не делают ошибок. Но она не сказала этого. Потому что пока он спрашивает, пока он жаждет ответа, он ещё не сломан.

— А почему ты сказала «десять»? — спросил он, и в его голосе не было обвинения, а была растерянность, как у ребёнка, который впервые понял, что мир — не такой, каким казался.

— Потому что меньше — он бы не принял, — объяснила она, продолжая двигаться, бёдра работали автоматически, но взгляд был на нём, только на нём. — Если бы я сказала пять — он бы ударил тебя шокером и сказал: Вы издеваетесь. А если бы я сказала двадцать — мы бы просто не выдержали. Устали бы. А если устанешь — не сможешь выполнить. А если не выполнишь — будет наказание. Десять — это то, что возможно. Что можно выполнить. И я буду следить. Чтобы ты успевал. Чтобы мы выживали.

Его глаза задержались на её груди — небольшой, упругой, с розовыми сосками, набухшими от холода и постоянного напряжения; он видел, как они дрожат при каждом её движении, как кожа вокруг ареола покрывается мурашками, и его руки сами собой поднялись, сжали её бёдра — не для помощи, а чтобы почувствовать, что она рядом, что это она, что он знает её, даже если всё остальное рушится.

— Мам... мне кажется... я скоро... — прошептал он, и она сразу поняла: он на грани.

— Давай, мой мальчик, — прошептала она, ускоряя ритм, опускаясь на него глубже, сильнее, — давай, я с тобой.

Через несколько секунд он задохнулся, его тело выгнулось, пальцы впились в её бёдра, и член пульсировал. Густая, тёплая струйка хлынула внутрь.

Эмили перевернулась на спину и сразу раздвинула ноги. Том опустился между её ног и посмотрел. Её пизда была открыта. Он сразу поцеловал ее губки провел языком между ними, собирая свою сперму, снова поцеловал. Потом стал сосать ее губки, немного оттягивая их.

Эмили положила руку на голову сына и медленно, машинально, как делала, когда он был маленьким и засыпал у неё на коленях, стала гладить его по волосам — от лба к затылку, от затылка обратно, пальцы скользили по чёрным прядям, прилипшим к коже от пота и её смазки.

И в этот жест — такой обычный, такой материнский — вдруг ворвалась мысль: что я делаю? Мой сын лижет мне пизду, а я глажу его по голове, как будто всё нормально.

Стыд ударил в грудь — не как волна, а как нож, воткнутый в сердце. Она захотела закричать. Захотела схватиться за лицо. Захотела умереть, просто перестать дышать, чтобы больше не видеть этого, не чувствовать, не быть частью этого кошмара.

Но она не шевельнулась. Не сдвинула ноги. Она запомнила слова Виктора: «не повтори судьбу тех, о ком ты спрашивала меня».

Она не знала, кем они были. Но она видела их конец — в газете, в обгоревшей машине. И она знала: они не справились. Они не стали теми, кем он хотел их видеть. И он заменили их. А теперь — она должна справиться. Вместо того чтобы убрать руку с головы сына, Эмили наоборот прижала лицо Тома к своей вульве — как последний способ сказать: мы вместе, мы подчиняемся, мы выполняем, не трогай его.

— Да, малыш... — прошептала она, голос дрожал, но в нём была решимость, как у человека, шагающего по краю крыши, — мы выживем. Мы должны.

Вылизав ее, не оставив ни капли спермы, ни намёка на запах, Том медленно отстранился, вытер рот тыльной стороной ладони и сел рядом с ней на матрас, прижался боком, голову опустил ей на плечо, как делал дома, когда они смотрели фильмы, и его тело, всё ещё дрожащее от напряжения и усталости, словно искало последнее тёплое место в этом мире. Эмили обвила его плечи рукой, прижала к себе, почувствовала, как учащённо бьётся его сердце, и в этом прикосновении не было стыда — только искренняя забота, как у матери, которая уже не может защитить, но всё ещё может быть рядом.

После долгого молчания, когда их дыхание немного выровнялось, Том прошептал, уткнувшись лицом в её плечо:

— Мам... тебе... противно?

Его голос был таким тихим и разбитым, что её сердце сжалось.

— Нет, солнышко. Нет, конечно. Почему ты спрашиваешь?

— Ну... я же внутри тебя... — он сглотнул, —. ..и чувствую... как ты напрягаешься, плачешь. Мне кажется, тебе плохо, гадко.

Эмили замерла. Она мгновенно поняла — если он будет думать, что причиняет ей страдание, боль, он зажмется и просто будет не в состоянии трахать ее, и они просто не смогут выполнить норму. Ужас состоял в том, что он должен хотеть ее. Любая его неуверенность, чувство вины — это катастрофа.

Она мягко взяла его за подбородок и заставила посмотреть на себя. В её глазах не было слёз, только решимость.

— Я плачу не от отвращения, Том, — сказала она твёрдо, выдерживая его взгляд. — Я плачу от страха. За тебя. Потому что боюсь, что мы сделаем что-то не так, и он причинит тебе боль. А когда ты во мне... — она сделала небольшую паузу, стараясь подобрать слова —. .. мне приятно. Правда. Чувствовать тебя... внутри. Это тепло. Это... значит что мы живы.

Он смотрел на неё, и в его зелёных глазах, полных смятения, мелькнула искра чего-то другого — не понимания, но смутной надежды, что, может быть, не всё так чудовищно, как кажется.

— А... а когда я кончаю... — он покраснел и опустил глаза, —. ..тебе тоже... не противно?

— Нет, конечно нет — поспешно ответила она без тени колебаний, гладя его по волосам. Её голос был ровным, почти убаюкивающим. — Совсем наоборот. Это значит, что ты... что тебе хорошо... и мне тогда тоже. И... и это часть тебя во мне. Это даёт нам силы. Ты даёшь мне силы, понимаешь?

Она притянула его ближе:

— Нам нельзя стесняться друг друга. Нельзя бояться. Нам надо... привыкнуть. Чтобы выжить. Чтобы он не смог нас сломать. Ты же помнишь, что будет, если мы не будем успевать?

Он кивнул, прижавшись к ней. Они сидели так некоторое время. И Том вдруг спросил с той усталой тревогой, с которой спрашивают о времени, когда уже знают: его почти нет:

— Мам... а мы успеем?

Эмили замерла, и в эту секунду её пронзил тот самый холод — острый, проникающий под кожу и оседающий в глубине желудка тяжелым свинцовым комком. Вопрос Тома повис в стерильном воздухе бункера, и за ним последовала пустота, наполненная ужасающей арифметикой. "Десять раз. Я сама сказала десять раз." В голове пронеслось: два раза уже было —. .. но Виктор сказал: считать только с нового, с момента приказа. Значит, эти два не в счёт. Значит, десять — с нуля. Сейчас.

Она инстинктивно подняла глаза к потолку, будто могла там увидеть циферблат. Часов не было. Только вечная, безжалостная белизна и красные точки камер, безмолвные свидетели. Сколько прошло времени с ухода Виктора? Полчаса? Час? До вечера, до его возвращения — шесть, может, восемь часов?

Её взгляд упала на Тома. Он сидел, поджав колени, худой, бледный, с зелёными глазами, слишком взрослыми для его лица. Его член лежал. Так он не сможет. Они не смогут. Она должна.

Стыд попытался поднять голову — жгучий, тошнотворный. Она подавила его. Стыд — это непозволительная роскошь. Эмоции — это слабость. Сейчас требовалась другое.

— Мы успеем, — сказала она без дрожи в голосе. — Но нам нельзя терять время. Ложись на спину.

Он послушно лёг, и его тело выглядело таким хрупким на грязном матрасе. Эмили перевела дыхание, внутренне собралась как перед прыжком в ледяную воду и опустилась рядом с ним на колени, она поцеловала его в живот, потом чуть ниже. Том вздрогнул от прикосновения.

— Расслабься, — прошептала она, хотя сама была напряжена как струна. — Просто почувствуй.

Её рука скользнула ниже, и ее пальцы легким, почти невесомым движением коснулись основания его члена. Кожа там была тёплой, мягкой. Она ощутила под подушечками пальцев слабую пульсацию. Медленно, она обхватила член сына — не сжимая, а просто передав ему тепло. Он был мягким, податливым. Она начала двигать рукой — плавно, ритмично, снизу вверх, скользя по коже. Её большой палец нащупал уздечку под головкой и начал совершать крошечные круговые движения, то усиливая, то ослабляя нажим.

Том закрыл глаза, его дыхание стало чуть глубже. Эмили следила за каждым микродвижением его тела. Под её ладонью начали происходить перемены. Его член ожил, начал тяжелеть, расти. Она ускорила ритм, движения стали увереннее, целенаправленнее. Большим и указательным пальцем другой руки она осторожно сдвинула крайнюю плоть, полностью обнажив головку. Она была тёплой, гладкой, багровеющей с каждым мгновением.

Эмили наклонилась ниже. Том ощутил её дыхание, тёплое и влажное. Она увидела, как его член дернулся. Не давая себе времени на раздумье, она коснулась головки губами — сначала легким, едва ощутимым поцелуем. Потом провела кончиком языка по щели уретры, ощутив солоноватый вкус. Том резко вдохнул, его бёдра непроизвольно приподнялись.

Это был сигнал. Тело реагировало. Она должна была действовать дальше.

Она взяла его член в рот, не глубоко, охватывая лишь головку. Её губы плотно сомкнулись вокруг него, язык прижался к чувствительному участку снизу. Она начала сосать — медленно, создавая лёгкий вакуум. Одновременно её рука продолжала работать у основания, совершая скользящие движения в такт движениям головы. Она вводила его глубже в рот, пока головка не коснулась нёба, потом снова отпускала, облизывая и посасывая. Её свободная рука опустилась ниже, ладонь обхватила мошонку, пальцы начали нежно перебирать, массировать яички, ощущая, как они натягиваются, подтягиваясь к телу.

Звуки стали громче в тишине камеры: её приглушённое, влажное дыхание, мягкие чмокающие звуки, сдерживаемые всхлипы Тома. Его руки вцепились в матрас. Эмили подняла глаза и увидела его лицо — закинутое назад, с закрытыми глазами, с выражением не боли и не ужаса, а концентрации на нарастающем, неумолимом физическом ощущении. Его член стал полностью твёрдым, горячим, пульсирующим у неё во рту.

15 секунд.

Она быстро перекинула ногу через его бёдра и, не теряя ни мгновения, направила его пульсирующий член в себя. Она опустилась на него одним плавным, но решительным движением, принимая его внутрь до самого основания. Глубокие, дрожащие вздохи вырвался из них обоих.

Один. Первый из десяти.

Она начала двигаться. Сначала медленно, поднимаясь почти до того момента, когда головка готова была выскользнуть, и затем снова опускаясь всем весом, чтобы принять его целиком. Каждое погружение сопровождалось тихим, влажным звуком и коротким выдохом из её груди. Её мышцы живота напрягались и расслаблялись, грудь колыхалась в такт движению. Она смотрела на его лицо — глаза были закрыты, губы приоткрыты, дыхание неровное. Ей нельзя было расслабляться, она должна... должна.

Наклонившись вперед, она приблизила свои губы к его уху:

— Спасибо, солнышко, мне так хорошо... — прошептала она, и её губы коснулись его мочки уха. — Чувствовать тебя... вот так... внутри.

Она взяла его руки в свои, подняла её и положила на свою талию.

— Держи меня... — попросила она мягко, но настойчиво. — Помоги.

Её слова, как ни странно, сработали. Его пальцы сомкнулись на её боках, сначала неуверенно, потом крепче. Она почувствовала, как он начал приподнимать бедра навстречу ее движению вниз. Эмили ускорила ритм. Медленные, глубокие погружения сменились более частыми, энергичными толчками. Её бёдра теперь двигались с отлаженной, почти механической эффективностью. Вверх — вниз. Вверх — вниз. Шлепок её плоти о его, влажный звук соединения, их учащённое дыхание — всё это слилось в один непристойный ритм, отмеряющий отсчёт к их норме.

Она чувствовала, как под её ладонями, лежащими на его груди, его сердце бьётся всё чаще. Его дыхание стало прерывистым. Его пальцы впились ей в бока, а член внутри неё будто увеличился еще больше. Он был на грани. Она знала.

Эмили наклонилась к нему ещё ниже, её губы почти касались его. Её глаза, пустые и тёмные, смотрели в его закрытые веки. Её голос, был густым, с небольшой хрипотцой

— Да... да... мой мальчик... — зашептала она, ускоряя движения до предела. — Сейчас... давай... кончи в меня...

Эти слова стали тем самым спусковым крючком, которого ждало его тело, его глаза широко распахнулись, в них на миг мелькнула паника, тут же смытая всепоглощающей физической волной. Глухой, сдавленный крик вырвался из его горла. Его тело выгнулось дугой, отрывая лопатки от матраса. Его руки, державшие её за талию, прижали её к себе с силой, которой она от него не ожидала. И его член буквально взорвался в ней — выплескивая тёплую, густую струю глубоко в её лоно. Конвульсии оргазма пробежали по всему его телу.

Эмили замерла, сидя на нём, чувствуя, как последние спазмы сходят на нет, а его член постепенно начинает смягчаться внутри неё. Она сделала это. Она довела его до конца, выполнила один шаг из десяти. В голове, холодной и ясной, мысленно поставила галочку. *Один*. Впереди было ещё девять.

Они полежали так немного — он внутри, она на нём, дыша в унисон, их тела были покрыты капельками пота, воздух в бункере был теплым, если не жарким, сперма вытекала из ее пизды и капала на лобок сына.

— Спасибо, солнышко, — прошептала она, целуя его в лоб, как когда то делала, целуя его на ночь. — Ты молодец.

Они полежали еще и Эмили собралась с силами и сказала

— Давай попробуем в 69.

Том только кивнул в ответ.

Эмили развернулась, опустилась и в тот же миг поцеловала его член. Том ответил сразу — схватил её за бёдра, пальцы впились в плоть, и начал лизать: не нежно, не осторожно, а жадно. Его язык врывался между ее малых половых губок, собирая сперму. Проникал во все еще пульсирующую дырочку, которую только что покинул его член. Том облизывал клитор, засасывал малые губы, работал с нарастающей силой, и через минуту — его член снова был готов.

Эмили не стала терять времени, она сразу развернулась и опустилась на член сына. Том сразу схватил ее за талию и стал яростно работать бедрами, пытаясь поглубже проникнуть в маму. Эмили оперлась руками в плечи сына, пальцы впились в его плоть, и, стала двигаться — вверх-вниз, вверх-вниз, подстроившись под его ритм. Она посмотрела в его глаза улыбнулась и сказала:

— Вот видишь, мы уже второй раз.

Том притянул ее к себе и прошептал:

— Мам, я тебя люблю.

Эмили не остановилась. Не замедлила ритма. Потому что остановка — это риск. Она наклонилась еще ниже, так что ее груди коснулись его груди: кожа к коже, сердце к сердцу и прошептала прямо смотря ему в глаза:

— Я тебя тоже люблю, мой мальчик.

Эмили и Том ебались в ритме, который становился всё более отточенным, как у механизма, притёртого за долгие часы работы. Цикл был прост и неумолим: после каждого оргазма она ложилась на спину, раздвигала ноги, и он без промедления опускался между её бёдер, чтобы вылизать её начисто, не оставляя ни капли спермы, ни намёка на смазку. Иногда они переходили в позу 69. Она опускалась ему на лицо, а сама брала его член в рот. Она сосала его медленно и методично, обхватывая губами головку, скользя языком по уздечке, а её ладонь в это же время двигалась по его стволу, сжимала его ритмичными движениями, пока он снова не набухал, не становился твёрдым и горячим. И тогда всё повторялось сначала.

Иногда они лежали рядом — без движения, без слов, только дышали, прижавшись друг к другу, и тогда Эмили, будто невзначай, клала руку на его бедро, скользила пальцами выше, к мошонке, к основанию члена, и проверяла — ещё мягкий или уже твердеет, уже напрягается; если чувствовала, что начинает вставать, не ждала, не предлагала, а просто начинала дрочить — нежно, кончиками пальцев, круговыми движениями по головке, потом вниз, к корню, пока плоть не становилась твёрдой, не пульсировала, не требовала входа.

Они почти не говорили.

Только короткие фразы — «готов?», «давай», «ты молодец» — и больше ничего.

Но с каждым разом Том вёл себя увереннее: когда она садилась на него сверху, он сразу хватал её за бёдра, впивался пальцами в плоть, помогал опускаться, направлял член ей во влагалище; когда она лежала на спине, он сам раздвигал её ноги, вставлял член до упора, не дожидаясь команды, и начинал двигаться — сначала медленно, потом быстрее, глубже, сильнее.

Его чувства к её телу были двойственными: с одной стороны — стыд, страх, робость, как будто он нарушает что-то священное; с другой — тяга, почти животная, к её наготе, к запаху, к тому, как малые губы блестят от смазки, как клитор набухает под его языком, как её бёдра дрожат при оргазме. Он не мог понять, что из этого сильнее — но знал: когда она рядом, когда он внутри неё, когда она говорит «да», «молодец», «не останавливайся» — он нужен.

Наконец начался десятый раз.

Эмили лежала на спине, ноги широко расставлены, пизда уже влажная, готовая. Том был в ней, член вошёл до упора, и он двигался — ритмично, глубоко. От напряжения пот стекал по его спине. Она обхватила его поясницу ногами, ступни сомкнулись за спиной, и она двигала бёдрами навстречу его толчкам, помогая входить глубже, сильнее, плотнее.

И вдруг он наклонился ниже — так, что его губы оказались рядом с её грудью. Он замер на мгновение, будто слушая голос из самой глубины. Потом, повинуясь ему, поцеловал её сосок — розовый, набухший, слегка потемневший от постоянного трения и возбуждения.

На мгновение замер.

Его губы плотно обхватили ареолу, язык прижался к соску, и он начал — глубокие, всасывающие движения, в которых было что-то первобытное. Язык кружил по твердеющему кончику, то и дело нажимая, лаская, теребя его, он облизывал, посасывал, нежно покусывал кончик, заставляя её непроизвольно выгибаться и тихо стонать. Звук был влажным, интимным, непристойно громким в тишине камеры. С каждым движением его губ, с каждым прикосновением языка к сверхчувствительному соску, по телу Эмили пробегали судороги удовольствия, смешанного с невыносимым стыдом. Он сосал её грудь с той же безошибочной, врожденной техникой, с которой делал это в младенчестве, когда она кормила его молоком. Он сосал жадно, почти отчаянно, как будто эта грудь была источником его жизни, силы, чтобы продолжать двигаться внутри неё. С каждым движением его губ, с каждым влажным звуком, доносящимся от её груди, его таз дёргался сильнее, вгоняя член в неё с новой, первобытной, животной силой.

Тело Эмили узнало, вспомнило и отозвалась на знакомое прикосновение ещё до того, как сознание успело ужаснуться. Её рука сама потянулась к его голове. Пальцы скользнули по влажным от пота волосам и мягко, но настойчиво прижали его лицо к своей груди — точно так же, как она делала бесчисленное количество раз, когда он младенцем искал ее сосок в полутьме ночи.

— Да, мой малыш... — вырвалось у неё хриплым, срывающимся шёпотом. — Вот так... как в детстве...

Продолжение следует.


568   103487  2   2 Рейтинг +10 [5]

В избранное
  • Пожаловаться на рассказ

    * Поле обязательное к заполнению
  • вопрос-каптча

Оцените этот рассказ: 50

50
Последние оценки: Negoro 10 macsi40 10 borisbb 10 sluy 10 uormr 10
стрелкаЧАТ +14