|
|
|
|
|
Почти...ч.8 Автор: JonVick Дата: 4 ноября 2026
![]() Змейка. В коридоре скрипнула дверь детской, и они оба замерли. Лена обернулась, но в тёмном коридоре никого не было, только узкая полоса голубого света от Катиного ночника лежала на полу из приоткрытой щели, а потом погасла и она, дверь тихо закрылась, и Лена опустилась на стул, потому что ноги её больше не держали. — Я хотела сбросить, — сказала она шёпотом, и злость ушла из голоса, как выдернутая из розетки вилка. — Нажала не туда, на громкую, и не могла говорить, я стояла в чужой прихожей, а он увидел на экране нашу фотографию, на даче, всех четверых, а потом твою, в халате, с пальцем, и сказал мне «одевайся», и вызвал такси, и сказал «езжай домой, Лена». Ничего не было, Тёма, до конца ничего не было. — Я не спрашивал, до конца или нет, — сказал он от окна, не оборачиваясь, и от этого ровного голоса ей стало страшнее, чем от крика. — Но это ты виноват, — сказала она упрямо, подняв на него глаза сквозь слёзы, сама себе не веря и не в силах остановиться. — Слышишь, ты первый начал, и если бы не твои каблуки, не твоё враньё, я бы никогда в жизни к нему не пошла, ты сам меня туда отправил, сам, со своим «удачи с отчётом». Он молчал так долго, что она решила, будто больше он не скажет ей ни слова. — Лен, — сказал он наконец совсем тихо, почти шёпотом, и повернулся к ней. — Скажи мне одно, только честно, раз уж ты сегодня всё сказала, скажи и это. Тебе со мной было так плохо, все эти годы? Я тебя совсем не... Он не договорил, потому что такие слова у него никогда не выговаривались, и она видела, чего ему стоило спросить. Он стоял перед ней в куртке, с осколками чашки у ботинок, и ждал ответа так, как ждут, когда врач поднимет глаза от снимка. Она могла сказать: «Мне было хорошо с тобой, просто не так», что угодно мягкое, что он мог бы унести с собой, и эта мягкая ложь уже лежала у неё на языке, готовая и привычная, одна из тех, которыми она жила всю эту осень. Лена помолчала, и в этой паузе, длинной, как вдох перед прыжком в холодную воду, она отказалась от неё сама, нарочно, с какой-то злой гордостью: хватит врать, хоть сейчас, хоть один раз пусть будет правда. Только внутри ещё горел тот диван, та рука, каблуки у двери, его улыбка в трубку у окна кардиоцентра, и из всей правды, какая у неё была, она выбрала ту половину, которая резала, и сказала её так, как говорят правду в единственную, злую секунду. — Да. Слово упало на клеёнку, между крошками, и она увидела, как оно в него попало: он не дёрнулся, только чуть качнулся назад, как качаются, когда пропускают удар, которого не ждали, и нашарил рукой спинку стула. И тогда он засмеялся. Это был страшный смех, тихий, сквозь зубы, потому что он вспомнил про скрипнувшую дверь детской, вспомнил поздно, уже после крика, и теперь давил в себе каждый звук, а потом согнулся над столом и закрыл лицо руками, и сквозь пальцы, сквозь розовые блёстки на ногтях, текли слёзы. — Каблуки, — сказал он сквозь смех. — Господи, каблуки, духи, балкон. — Что смешного?! — крикнула она и сама испугалась, что разбудит девочек, но всё равно не замолчала. — Что тут смешного, Артём, как её зовут, ну скажи ты хоть раз в жизни правду! Он отнял руки от лица, мокрого, с красными глазами, и в этих глазах было такое, от чего ей стало холодно: не злость и не обида, а хуже, жалость, к ней, к себе, ко всем сразу. — Ты могла спросить, — сказал Артём. — Я спрашивала, я сто раз тебя спрашивала! — Нет, — он покачал головой, — ты не спрашивала, Лен, ты проверяла. Ты звонила Оле, нюхала мою куртку, вытирала следы салфеткой, считала мои задержки, смотрела через стекло на балкон, а спросить так и не спросила, ни разу, просто сесть и сказать без крика: «Тём, что происходит?» Ты сразу всё решила сама, за меня, и пошла. — А ты бы ответил?! Ты бы мне опять сказал своё «потом» и «потерпи», вот что ты бы мне ответил! Он смотрел на её руки, на палец без кольца, и долго не поднимал глаз. — Может, и не ответил бы, — сказал он. — Я молчал, да, я полгода молчал, а ты в это время с ним обедала, кольцо в кармашек, платье в коробку от сапог. Молчать и раздеваться — это разное, Лена, хоть это ты понимаешь? Она не ответила, и он кивнул, будто так и думал. — Я двенадцать лет тебе кофе варю, — сказал он тихо, сам себе, и на последнем слове у него дёрнулся подбородок. — А про корицу я, оказывается, не знал. И она увидела, как у него на лице гаснет последнее, то, что ещё оставалось после цветов в луже, после Инны, после «буду разводиться» и после «да», и лицо стало пустым, как кухня, из которой вынесли мебель, и только когда оно погасло совсем, Лена поняла, что наделала. — Тём, — она протянула руку через стол, — Тём, я не то хотела, я не так, это неправда, то есть правда, но не вся, я... Он выпрямился и больше не сказал ни слова. Резкого он больше ничего не сделал, и это было страшнее, чем если бы сделал: обошёл опрокинутый стул, не подняв его, как обходят то, чего нет, и пошёл в спальню. Лена слышала, как открылся шкаф-купе, как он снял с антресоли синюю спортивную сумку, стоявшую рядом с коробкой от зимних сапог, и как звякнуло что-то в «Хрупком!!!», а коробку он не тронул, может, не заметил, а может, заметил и не захотел тронуть. Когда она остановилась в дверях спальни, он складывал рубашку так, как учила бабушка: рукава назад, потом пополам, ровно, правильно. — Ты что делаешь? — спросила Лена, хотя всё видела сама. — Уезжаю, — сказал он, не поднимая головы, — не знаю куда. — Куда ты поедешь ночью, в такой снег, Тёма? — Мне надо подумать, Лен. — Он застегнул молнию на сумке. — А здесь я думать не могу, здесь ты, здесь всё... пахнет... — Тёма, пожалуйста, давай поговорим, давай нормально, — она вцепилась в ручку сумки, и он не стал вырывать, а просто ждал, пока она сама разожмёт пальцы, и от этого спокойного ожидания она их разжала. Он поднял на неё глаза. — Мы поговорили, — сказал он. — Ты всё сказала, а я всё услышал. — А ты? — Голос подвёл её на первом же слове. — А ты мне ничего не скажешь, ни про каблуки, ни про духи, ни про то, куда ты ездил? Ты смеялся, почему ты смеялся? Она видела, как слова стоят у него в горле, все сразу, готовые, и как он проглатывает их одно за другим, кроме последнего. — Спроси у мамы, — сказал Артём. — Что ты сказал? — Спроси у мамы, — повторил он тихо, почти без голоса, и в этой тишине было больше злости, чем во всём его крике. — Спроси, где я был сегодня в половине девятого утра, она тебе расскажет. И заодно спроси, каково ей было стоять под фонарём и тебя слушать, а мне ты уже всё рассказала, Лена, мне больше не надо. — Опять мама? — Лена ничего не понимала. — Ты и тогда, на кухне, в тот четверг, сказал «маму свою спроси» и замолчал, будто язык прикусил, и сейчас опять это твоё «с твоей ма», при чём тут мама, Тёма, что мама? Он взял сумку и прошёл мимо неё в коридор, но не к двери, а в детскую, и Лена пошла за ним и остановилась на пороге. По стенам детской плыли голубые звёзды от Катиного ночника-проектора, Катя спала поперёк кровати в пижаме с единорогами, и розовая шапка с помпоном лежала рядом с ней на подушке. Артём присел на корточки у её кровати, поправил одеяло, убрал с её лица одуванчик волос, посидел так, а потом наклонился и поцеловал её в макушку. — Будет тебе Пончик, — прошептал он, — рыжий, как ты хотела. Катя что-то пробормотала во сне и улыбнулась, не просыпаясь. Аня не спала. Она лежала, укрывшись с головой, но одеяло поднималось слишком ровно: притворяться спящей Аня не умела никогда, потому что слишком старалась. Артём сел на край её кровати и молча положил ладонь на одеяло, туда, где было Анино плечо, и держал, пока одеяло не перестало подниматься ровно и не задрожало, и из-под него не высунулась тонкая рука с облупленным лаком на ногтях, нашла его ладонь и вцепилась. — Ты же обещал, — прошептала Аня из-под одеяла еле слышно. — На заправке ты мне обещал. — Я помню, — сказал Артём. — Я не ухожу от тебя, зайка, я уезжаю на несколько дней, подумать, а это разное, слышишь, совсем разное. — А ты точно вернёшься, пап? Он ответил не сразу, и Лена в дверях перестала дышать. — К тебе да, всегда, — сказал Артём. — Я тебе завтра позвоню, ты мне ответишь? — Отвечу, — шепнула Аня. — Только с громкой связью не надо, — сказал он, и Лена услышала в его голосе что-то похожее на улыбку, страшную, сломанную, но всё-таки улыбку. Аня под одеялом то ли всхлипнула, то ли засмеялась, а может, и то и другое сразу. Он поцеловал её через одеяло в висок и пошёл к двери, и, когда проходил мимо Лены, совсем близко, не остановившись, от него пахло антисептиком, снегом и, едва уловимо, эвкалиптом от тех цветов в луже. В прихожей он завязал шнурки двойным узлом и взял сумку, но уже у двери остановился, сунул руку во внутренний карман куртки, слева, достал что-то и, не снимая ботинок, прошёл обратно на кухню, и Лена услышала, как что-то металлическое с размаху ударилось о стол, проехало по нему и звякнуло об уцелевшую чашку, а потом он открыл дверь. — Тём, — сказала Лена, и он остановился на пороге, но не обернулся. — Я тебя... — начала она и не смогла договорить, потому что сейчас это прозвучало бы как ещё одна ложь, самая гадкая из всех, а он ждал, секунду, две. — Закрой за мной на оба замка, — сказал Артём. — Ночь же. Он вышел, и дверь закрылась тихо, не хлопнула, щёлкнул замок, точно так же, как несколько часов назад щёлкнул замок у Кирилла, и Лена закрывала оба замка целую минуту, потому что ключ не попадал в скважину. Из кухонного окна она видела, как внизу медленно, неуверенно тронулась его машина и габариты исчезли за углом, и снег засыпал следы шин, качели, всё. На кухонном столе, на клеёнке, среди утренних крошек, лежали ключи, два, длинный и маленький, на простом стальном кольце, и брелок, крошечный деревянный домик с треугольной крышей и нарисованным окошком. Она никогда их раньше не видела, а домик был тёплым от его кармана, слева, там, где сердце, и первое, что пришло ей в голову, пока она стояла над ними, было не про дом и не про подарок, а про чужую дверь: съёмная однушка где-нибудь на Советской, куда он уезжал «по делам» в два часа дня, светлый берет на вешалке, туфли на шпильке в прихожей, и эти ключи, которые он носил у сердца полгода и которые теперь, уходя, бросил ей на стол, как бросают улику, чтобы она сама всё поняла и ему не пришлось говорить. «Спроси у мамы» всё ещё стояло у неё в ушах, когда часы-сова показывали без пятнадцати два и Лена села на пол, прислонившись спиной к шкафу, в старом халате с пятном от какао на кармане, с ключами в руках, а в ванной, на краю ванны, так и лежало кольцо с гравировкой «А+Л. Навсегда». Плитка на кухне была холодной, но первый час Лена этого не чувствовала, а потом холод стал подниматься снизу, медленно, как вода в подвале, и она позволяла ему подниматься, словно это тоже было наказание, которое нужно отсидеть до конца. Ключи лежали у неё на раскрытых ладонях, как держат воду или птенца, и деревянный домик с нарисованным жёлтым окошком давно остыл, а она пропустила момент, когда это случилось, как пропускают момент, когда человек перестаёт дышать. Что мама знает, Лена поняла ещё в кардиоцентре, по маминому взгляду над вязанием и по его едва заметному кивку, и в мамином голосе в пятницу, в этом её «А Тёма тебе ничего не говорил?», еле сдерживалась улыбка, а врать с улыбкой мама не умеет: когда мама врёт, она поджимает губы и начинает говорить про погоду, как тогда, когда папа лежал в больнице с первым приступом, а мама говорила, что в Сочи, наверное, тепло. Что-то сдвинулось у неё внутри, медленно, как льдина на реке весной, и Лена испугалась этого сильнее, чем холода. «Ты могла спросить», — сказал он и смеялся над каблуками и духами так, как смеются, когда ребёнок боится чудовища под кроватью, а под кроватью только пыль и старый тапок. А если там и правда пыль и тапок? Она вскочила на затёкших ногах, схватившись за край стола: нет, были каблуки, были духи, было «я был не в клинике», он сам это сказал, и ничего она не придумала. Она положила ключи на стол, среди утренних крошек, и отдёрнула руку, как от горячего. Часы-сова показывали четыре двадцать, снег перестал, и двор внизу лежал белый, без единого следа, даже вмятины от его колёс замело. Лене стало жарко, до пота под халатом, потому что вспомнила не голова, а тело: его белую простыню, прохладную, пахнущую чужим порошком, его ладони, его губы на шее сзади, там, где её никто никогда не целовал, а потом ниже, у неё между ног, и то, как она сама приподняла бёдра, когда он потянул вниз кружево. Тело вспомнило это раньше, чем она успела запретить, и внизу живота отозвалось, горячо и глухо, как отзывается эхо в пустом колодце. Её затошнило, и над раковиной её скрутило сухими спазмами, потому что она ничего не ела с пятницы, и она стояла, согнувшись, и плакала от отвращения к собственному предательскому телу, которое до сих пор помнит его руку и до сих пор хочет. «Мне было хорошо, так хорошо, как ни разу не было с тобой». Это была правда наполовину: ей было хорошо там полчаса, как бывает хорошо от вина, от скорости, от того, что нельзя, а «ни разу с тобой» не было правдой ни одной секунды, ни тогда, ни сейчас. И уже здесь, над раковиной, она знала, какую из двух половин бросила ему в лицо и почему именно её: не ту, которая была, а ту, от которой ему будет больнее, и знала, что когда-нибудь ей придётся за эту половину ответить вслух, перед ним, а не перед раковиной. А с Артёмом было другое, и она вспомнила, как он держал её за руку в роддоме двенадцать часов, и она сломала ему мизинец, а в травмпункт он пошёл только через сутки; как в первую их зиму, в холодной дядиной квартире, он грел ей ноги ладонями; как, засыпая, каждую ночь находил её во сне, то ногой, то рукой. И ещё было другое, о чём она забыла так основательно, будто это случилось с какой-то знакомой. Это было их первое лето, август, жара, Светкина дача за рекой, куда Андрей со Светкой звали их каждые выходные, а Аню на субботу и воскресенье забирала мама, ворча, что они совсем стыд потеряли. У Артёма тогда был дядин синий «Москвич» с продавленными сиденьями, который заводился с третьего раза, и в ту ночь за столом под яблоней все пили вино, Андрей пел под гитару что-то из армейского, Светка смеялась, и Лена весь вечер чувствовала на себе его взгляд, через стол, через дым от мангала, тёмный и весёлый, и под этим взглядом у неё горели щёки и колени сами съезжались под столом. Потом все разошлись, Светка постелила им на веранде, а он взял её за руку и, ничего не говоря, повёл не на веранду, а за калитку, к машине, стоявшей в темноте у забора, под чужой яблоней. — Тём, ты что, — шептала она и смеялась, — тут же люди, тут Андрей курить выйдет. — Пусть выходит, — сказал он, открыл заднюю дверь и, прежде чем она успела ещё что-то сказать, подхватил её под бёдра, легко, одним движением, и посадил на сиденье, а сам влез следом и захлопнул дверь. В салоне было душно, пахло нагретым за день дерматином, и над лампочкой на потолке, которую он не выключил, бились о плафон мотыльки, налетевшие с улицы. Он целовал её жадно, держа ладонью затылок, сам задрал на ней сарафан до пояса и стянул трусы через одну ногу, так что они остались висеть у неё на щиколотке, и не спрашивал «можно?», в тот раз он не спрашивал ничего. Он раздвинул ей колени, упёр одну её ступню в стекло, другую себе в плечо и стал её лизать, прямо там, на продавленном сиденье, медленно, всем языком, и она выгнулась, ударилась головой о дверную ручку и даже не заметила, и держала его за волосы, и толкала его лицо к себе, сама, бесстыдно, а он поднимал на неё глаза, блестящие, смеющиеся, и снова опускал голову. Она кончила быстро, закусив собственное запястье, чтобы не закричать на весь посёлок, а он не дал ей отдышаться: сел, расстегнул джинсы и потянул её на себя, верхом, и она опустилась на него, охнув, до самого конца, до сладкой ноющей тяжести под пупком. Машина качалась на старых рессорах и скрипела на всю улицу, за забором залаяла Светкина собака, и Лена засмеялась ему в шею, а он сказал ей в ухо, хрипло, задыхаясь: «Пусть лает, пусть все слышат, ты моя», — и она кончила снова, уже на нём, и он застонал и вцепился в её бёдра. Потом они лежали в этом тесном «Москвиче», мокрые, липкие, в мотыльках, и он смеялся и выбирал мотыльков у неё из волос, по одному, бережно, а с крыльца было слышно, как Андрей нарочито громко кашляет и говорит в темноту: «Самойлов, я всё понимаю, но у меня соседи пенсионеры, у них давление». Соседи-пенсионеры уехали в город ещё в пятницу, на веранде в подушку давилась смехом Светка, а наутро она молча поставила перед Леной кофе и только подняла бровь, так, что Лена покраснела до ушей. Тогда он не боялся ничего, тот, другой Артём, весёлый, наглый, горячий, который мог посреди дороги свернуть в поле, потому что ему захотелось её прямо сейчас. И куда же он потом делся? Как будто его тоже по кусочку, по одному утру снимали и клали в кармашек, может, когда родилась Катя, когда начались деньги, смены, кружки, «Лен, ты спишь?» — «Сплю». А может, это она сама перестала сворачивать в поле, и ему стало не с кем. Злость ещё тлела под рёбрами, как угли под пеплом, и шептала: «Он первый начал», но угли гасли, и чем больше они гасли, тем страшнее становилось, потому что без злости оставалась только она сама и то, что она сделала. Под утро она пошла в ванную, где на краю ванны, на белой эмали, лежало кольцо, а на полочке стояло пустое блюдце-ракушка. Можно было надеть кольцо, как каждый вечер на светофоре, и сделать вид, что ничего не было, и она протянула руку и не смогла, потому что сняла его не в пятницу, а гораздо раньше, когда начала снимать по утрам, и теперь, кажется, сняла совсем, и пусть оно лежит на краю, как свидетель. В семь проснулась Катя, и босые шаги пробежали на кухню, остановились и пробежали обратно, в спальню, где Лена лежала поверх одеяла, так и не сомкнув глаз. — Мам, папа на кухне не варит кофе, — сказала Катя с порога, в пижаме с единорогами, с зайцем под мышкой. — И куртки его нет, мам, а где папа? — Папа уехал, зайка, — сказала она. — Ненадолго, по делам. «По делам» — она услышала себя и вздрогнула, потому что это было его слово, от которого её столько раз тошнило. — По каким таким делам в субботу? — По важным, — сказала Лена, и Катя, подумав, спросила, когда он вернётся, а Лена сказала «скоро», потому что ничего другого у неё не было. Катя покрутила ухо зайца и спросила: — А он мне Пончика привезёт? — Не знаю, зайка, — сказала Лена. — Может быть. — А почему он не сказал «пока»? Он всегда говорит «пока», когда уезжает. — Он сказал, — сказала Лена. — Ты спала, а он тебя поцеловал, в макушку. Катя потрогала макушку, будто проверяла, остался ли там поцелуй. — Ладно, — сказала она и сразу, с облегчением, как умеют только в шесть лет, спросила: — Мам, а можно мне хлопья с молоком? Папа говорит, по субботам можно. Аня вышла из детской в одиннадцатом часу, уже одетая, в сером худи с котом, бледная, без следа вчерашней туши, не поднимая глаз налила себе воды и выпила стоя, а на ключи на столе посмотрела секунду и ничего не спросила. — Ань, — сказала Лена, — будешь сырники? Я сделаю. — Не хочу — сказала Аня. — Хоть что-нибудь съешь, ты же вчера не ужинала. — Я ела хот-дог, на заправке. Лена не знала ни про какую заправку, не знала, где они были те полтора часа и что он им говорил. — Ань, — начала Лена, и Аня подняла глаза, и это был взгляд человека, который ночью стоял за дверью и слышал каждое слово, «мне было хорошо», «он меня раздел», «да», а потом Аня отвела их так, как отводят глаза от того, на что больно смотреть, от ожога, от раны, от неё, ушла в детскую и закрыла дверь. В час дня у Ани зазвонил телефон, и Лена услышала через стену Анин голос, совсем другой, высокий, детский: — Пап! Лена замерла в коридоре с корзиной белья в руках. — Да, нормально, — говорила Аня, и Лена слышала каждую паузу между её словами. — Да, ела, правда ела, Катька мультики смотрит. — Пауза была длинная. — Не знаю, нормально всё. — И совсем тихо, после ещё одной паузы: — Пап, а ты где? — А там холодно? — спросила Аня.— А ты там спишь, там же крыша течёт, ну пап. — И короткий смех сквозь слёзы. — Не надо по громкой, я помню. Лена прислонилась к стене: он позвонил, как обещал, он всегда делал ровно то, что говорил, кроме одного, своего «потом расскажу». — Хорошо, пап, хорошо, — сказала Аня за дверью. — Я Катю позову. — Она помолчала. — Нет, не спрашивала. — И после долгой паузы: — Ладно. Аня открыла дверь, увидела Лену в коридоре с корзиной и молча прошла мимо в зал. — Кать, иди, там папа. Катя завизжала, схватила телефон и начала кричать в него про хлопья, про мультик, про то, что у зайца оторвалось ухо и надо пришить, и про Пончика. Лена стояла в коридоре и ждала, что он попросит «дай маму», хоть на секунду. — Пока, пап, целую, сто раз! — крикнула Катя и отдала телефон Ане. Аня ушла с ним обратно в детскую, дверь закрылась, а он так и не попросил. Мама звонила с утра четыре раза, и Лена смотрела, как телефон ползёт по столу рядом с ключами, и не брала, потому что мама была там, у офиса, мама слышала её дыхание и мужской голос и видела, как плакал Артём, а в половине третьего, на пятый звонок, Лена взяла. — Да, мам, слушаю. — Леночка! — Мамин голос сорвался сразу, с первого слова. — Леночка, господи, ты где, ты как, я с ума схожу, я всю ночь не спала, папе ничего не говорю, он спрашивает, а я... — Мам, я дома, всё нормально. — Какое нормально! Тёма где, Тёма тебе сказал? Вы поговорили? Лена, что это было, это же неправда, эта девица, она же пьяная была, я видела, она... — Мам, — Лена закрыла глаза, — я не могу сейчас. — Лена, мне надо тебе сказать, ты должна знать! Тёма, он же... — Потом, мам, — сказала Лена, и мама крикнула «Лена!», но она уже говорила дальше, быстро, не давая себя перебить: — Потом, пожалуйста, я не могу, я занята, у меня девочки, я перезвоню. Она нажала на красное, и рука сделала это сама, она уже научилась. «Тёма, он же» — а что «он же», «он же золото, а не зять»? И мамино «ты должна знать», и его «спроси у мамы»: ответ лежал совсем близко, как ключи на клеёнке, к которым она боялась прикоснуться, и, пока она его не услышала, у неё ещё оставалась одна вина на двоих, пополам, а если услышит, то, может быть, вся вина станет её. Она выключила на телефоне звук и больше на него не смотрела. Вечером она резала овощи на суп, и нож стучал по доске мерно, и можно было смотреть только на следующий кружок моркови, как Артём смотрит на следующий миллиметр, когда пациенту больно. Аня пришла молча, встала рядом у раковины и начала мыть помидоры, хотя её никогда не дозовёшься на кухню, а сейчас она стояла плечо к плечу и тщательно тёрла пальцем каждый помидор. Лена боялась повернуть голову, потому что понимала: Аня пришла не помогать, а потому, что в доме стало пусто и встать можно было только рядом с тем, кто остался, даже если на него больно смотреть. За столом Катя рисовала фломастерами, высунув язык и отодвинув ключи в сторону. — Мам, ну посмотри, что я нарисовала! Лена вытерла руки и подошла к столу. На листе было трое: большая фигура с жёлтыми волосами, поменьше, в сером, с хвостиком, и маленькая, в розовом, с большим бантом. Они держались за руки под улыбающимся солнцем, сбоку стоял дом с треугольной крышей и жёлтым окошком, и больше на листе никого не было. — Красиво, — сказала Лена, и голос её не послушался. — Это мы, — объяснила Катя. — Ты, Аня и я, мы гуляем. — А папа где же, Кать? Катя посмотрела на рисунок, нахмурилась и подумала. — Папа уехал, — сказала она просто, — ты же сама сказала, он по делам. Когда приедет, я его нарисую, вот тут место есть. Она показала пальцем на пустое место рядом с мамой, на траву, на белый лист. Так может быть всегда, поняла Лена всем телом, как понимают, что поскользнулись, ещё в воздухе: пустое место, которое никто не заполнит, и он будет звонить им, а не ей. За спиной выключилась вода, и Аня стояла с последним помидором в руке и смотрела на рисунок. — Мам, — сказала она, впервые за день глядя Лене в глаза. — Он теперь не будет мне папой? Лена открыла рот, и ничего не вышло, а с Аниных пальцев капала вода. — Он мне на заправке обещал, — сказала Аня тем самым слишком взрослым голосом, от которого у Лены всегда сжималось сердце, — что никогда не уйдёт, что когда мне будет сорок, он всё равно будет мой папа. Она аккуратно положила помидор на доску, рядом с морковью. — А тебе он в загсе обещал, — сказала Аня. — Я фотографии видела, вы там оба смеётесь, и что толку? — Анечка, послушай меня. — Если вы разведётесь, — Аня смотрела прямо на неё, и губы у неё дрожали, но голос не дрожал, — Катька его дочь, её он будет забирать. А мне что останется, обещание на заправке? Лена стояла с ножом в руке и не знала, что ответить. «Он всегда будет твоим папой»? Она уже ничего про него не знала, даже куда он ездит днём и что значат ключи на столе. «Мы не разведёмся»? Не знала и этого. «Это я виновата, зайка, не ты» было единственной правдой, в которой она была уверена, и она не смогла сказать даже это. Аня кивнула, как если бы ответ был получен и он был именно такой, как она боялась. — Понятно, — сказала Аня и ушла в детскую, не хлопнув дверью, а тихо прикрыв её за собой, как отец. Катя посмотрела ей вслед, потом на маму, и спросила: — Мам, а почему Аня грустная? — Не знаю, зайка, — сказала Лена, и это тоже была ложь, маленькая и привычная, как все её «задержусь» этой осени, и суп в тот вечер никто не ел. Кирилла хватило до вечера субботы. Весь день он пролежал на диване под чёрным окном без штор, и ему всё казалось, что подушка пахнет её духами, хотя он сам её перевернул, и он несколько раз ловил себя на том, что смотрит в прихожую, на пустой пол, где вчера лежало её тёмно-синее платье. К восьми вечера ему стало так тошно от собственного благородства, что он побрился, надел чёрную рубашку, ту, в которой его фотографировали для «Авроры», и вызвал такси до «Мяты». В «Мяте» было дымно и дорого, неон над баром светился зелёным листиком, и девушки в оверсайз-пиджаках смотрели на него так, как смотрели в Москве: небольшая седина, рубашка, часы. Он взял негрони и встал у стойки так, чтобы его было видно. Их было две: невысокая, тонкая, с платиновой стрижкой почти под машинку, с колечком в носу и веткой сакуры на шее, и другая, тёмная, длинноногая, в чёрном шёлке на тонких бретельках, ленивая, как кошка на подоконнике. Платиновая не сводила с него глаз через весь зал, а когда он наконец подошёл, не улыбнулась. — Ника, — сказала она, — а это Женя. Ты нам купишь шампанского, расскажешь, какой ты интересный, а потом поедем ко мне, но можно сэкономить время и пропустить первые два пункта. Он засмеялся так, как умел, будто его ничем не удивишь. — Шампанское я всё-таки куплю, — сказал он, — для порядка. Он рассказал, потому что не мог не рассказать: про Москву, про «Аврору», про премии, про Тбилиси и мост над Курой. Женя слушала, подперев щёку рукой, и зевала, не скрываясь, а Ника слушала внимательно, как слушают анекдот, который уже знают, и ждут, где рассказчик соврёт. — А сейчас ты где? — спросила она. — Сейчас креативный директор в «Линии», местное агентство. — Он пожал плечами, извиняясь за провинцию. — Скучно, честно говоря, бухгалтерши, верстальщики. Есть одна девочка в отделе, Инна, ресницы до бровей, так та сама на стол лезет, только позови. — Он подмигнул. — Тоже развлечение. — Инна с ресницами, — повторила Ника так, как повторяют, чтобы запомнить. — Смешно. Она достала телефон и протянула ему через стойку. — Номер вбей, мало ли что. Он вбил номер, а она посмотрела на экран, что-то дописала и убрала телефон, и он успел увидеть только змейку-смайлик рядом со своим именем. Квартира у Ники была под самой крышей старого дома, на шестом этаже без лифта, и Кирилл на четвёртом пролёте почувствовал, что задыхается, и сделал вид, что просто смотрит в окно. Наверху пахло краской и сандалом, с косого потолка в комнату глядело широкое окно в ночное небо, и серый пушистый кот спрыгнул с подоконника и ушёл в ванную. — Родители подарили, — сказала Ника, бросая ключи на комод, как бросают мелочь, — на двадцать пять. Папа говорит, лучше пусть дочь сидит под крышей, чем на шее, а сам и крышу оплачивает, и шею, и студию, удобно. Она поставила свой телефон на полку, прислонив к книгам, и включила что-то тягучее, без слов, «для атмосферы». Потом она сняла с крючка у двери широкий чёрный ошейник с кольцом спереди, покрутила его на пальце и повесила обратно, как вешают ненужный шарф, и только тогда Кирилл увидел и остальное, мимо чего прошёл, не заметив: крюк с карабином в балке над кроватью, кожаные наручники на комоде рядом с ключами, тонкий стек в напольной вазе среди сухих колосьев, как зонтик в прихожей. — Значит, так, — сказала она спокойно, по-деловому, не повышая голоса. — Здесь я хозяйка и госпожа, понял? Женя лениво кивнула, потому что слышала это сто раз и это было правилом дома, вроде «разувайтесь в прихожей». Кирилл хмыкнул, решив, что это игра, что-то вроде прелюдии для богатых девочек, которым скучно, и что через десять минут он сам будет решать, кто здесь хозяин. — Да, — сказал он с усмешкой. — Не «да», — сказала Ника, даже не взглянув на него, — но для первого раза сойдёт. Женя уже снимала платье через голову, лениво, не торопясь, и под платьем у неё ничего не было, только длинное смуглое тело, полная грудь с тёмными крупными сосками и гладко выбритый лобок. Она легла на широкую низкую кровать, на спину, закинув руки за голову, и смотрела на Кирилла из-под ресниц, как смотрят на официанта, который несёт не то. — Раздевайся, — сказала Ника, — а мы посмотрим. Он раздевался под их взглядами, и это было не так, как он привык: на него смотрели не с восхищением, не со страхом и не с надеждой, а с любопытством, как на витрину, и Ника у комода, всё ещё в своей чёрной водолазке, курила. — Ничего, — сказала она, когда он снял трусы, а член у него уже стоял, и он нарочно не прикрылся. — Женечка, нормальный, иди проверь. Женя села на кровати и взяла его в рот, сразу, глубоко, умело и равнодушно, и он схватил её за длинные тёмные волосы и толкнулся ей в горло, показывая, кто тут главный, а Женя только подняла на него скучные насмешливые глаза и продолжала, медленно, пока Ника смотрела с комода и курила. Потом разделась и Ника, быстро, деловито, как раздеваются у врача, мальчишеская, с проколотыми сосками и змеёй, свернувшейся вокруг пупка, легла рядом с Женей, раздвинула колени и сказала: — Лижи меня, а Женя пусть пока сама. Он встал на колени у края кровати и стал её лизать, широко, жадно, как делал всегда и как ему всегда говорили, что хорошо, а Ника не стонала, а опиралась на локти, глядела на его макушку сверху вниз и один раз сказала: «Медленнее, ты не на скорость», и он замедлился и тут же разозлился на себя за это. — Теперь её, сзади, — сказала Ника. — Женечка, встань. Женя встала на четвереньки, лениво прогнув спину, он раскатал презерватив, который Ника бросила ему с тумбочки, и вошёл в неё резко, до конца, как входил всегда, чтобы женщина охнула, но Женя не охнула. Он вбивался в неё со шлепками, с рыком, так, как, ему казалось, трахает мужчина, о котором потом рассказывают подругам, а Женя постанывала в такт, ровно, как метроном. Он держался нарочно, думая о «Северном», о квартальной премии, менял ритм, как, ему казалось, меняют его мастера, и пот капал у него со лба Жене на поясницу, а потом он увидел, что под рукой у неё на простыне светится телефон и она, не переставая мерно постанывать, листает что-то большим пальцем, и его окатило холодом, и он кончил со злости, громко, напоказ, и упал на неё, мокрый. Женя выползла из-под него, легла на спину, положила телефон на грудь и посмотрела в потолок. — Ну, — сказала она, — старательный. Ника засмеялась, тихо, с удовольствием, как смеются над чужой неловкой фотографией, перевернула Женю к себе, поцеловала её в губы и опустила руку ей между ног, и через пять минут Женя кончила, первый раз за весь вечер, громко, выгнувшись, а Кирилл сидел на краю кровати со снятым презервативом в руке и не знал, куда его деть, и куда деть себя. — Ванная там, — сказала Ника, не оборачиваясь. — Кот не кусается, а ты, кажется, да. — Девочки, — сказал он тем самым голосом, бархатным, с паузой, — я, вообще-то, только разогрелся, дайте мне пятнадцать минут, и... — Не дадим, — сказала Ника, села и обхватила колени, и глаза у неё были совершенно спокойные, ни злые, ни весёлые, никакие. — Ты не обижайся, ты был ничего, просто мне неинтересно, когда всё понятно, а с тобой всё понятно с первого взгляда, ещё у стойки: седина, рубашка, Москва, Тбилиси и девочка, которая на стол лезет. — Она улыбнулась. — Одевайся, креативный директор, такси сам вызовешь. Он одевался в прихожей, как одевалась вчера у него в прихожей Лена, торопливо, не попадая пуговицами в петли, и из комнаты было слышно, как Женя что-то сказала, а Ника засмеялась опять, и на полке у книг всё светился экран её телефона и играла музыка. Он подумал об этом только на лестнице, на третьем пролёте, и тут же перестал думать, потому что было слишком противно. Он вышел во двор, в снег, закурил и стоял, задрав голову к окну под крышей, где горел жёлтый свет. «Старательный», — сказала Женя, и он вспомнил, что так говорила Вера, тоже в потолок и тоже словно о погоде: «Ты у меня старательный, Кирюш». Он вспомнил, как Лена приподняла бёдра, когда он тянул вниз зелёное кружево, и как потом стояла у него в прихожей, прижимая к груди платье, и ему стало так одиноко, что он не заметил, как сигарета догорела до фильтра и обожгла пальцы. Ника в это время лежала на кровати, гладила кота, который вернулся из ванной, и смотрела в телефоне на его номер, «Кирилл. Линия. Креатив», и рядом змейку. Удалять она не стала, потому что никогда ничего не удаляла, ни номеров, ни того, что мужчины рассказывали ей про других людей, когда хотели показаться интереснее, и «Инна, ресницы до бровей» легло туда же, рядом со змейкой, ровно и аккуратно, как ложатся в ящик ключи от чужой двери. Мало ли что пригодится... 455 393 33457 19
+10 [10] Оцените этот рассказ:
|
|
Эротические рассказы |
© 1997 - 2026 bestweapon.net
|
проститутки новосибирск
|