|
|
|
|
|
Почти...ч.14 Автор: JonVick Дата: 6 ноября 2026
![]() Пощёчина (ч.1) Она прошла через кухню и через зал, мимо Марины, мимо верстальщиков, быстро, на своих каблуках, по прямой, так, что стук-стук-стук отдавался от стеклянных перегородок, как молоток, и кто-то, кто стоял у неё на пути с кружкой, шарахнулся в сторону и облил себе рубашку. Кирилл повернулся к ней, ещё не остыв, ещё с этим злым мальчишеским огнём в глазах, увидел её и усмехнулся, и успел сказать, громко, на весь зал, с удовольствием: — О, а вот и наш секундомер. Засекай, Инночка, сколько я... Договорить он не успел. Инна ударила его по лицу наотмашь, со всей силы, открытой ладонью, так звонко, что звук отлетел от стекла и вернулся, и голова у Кирилла мотнулась вбок, а сам он, не ожидавший от неё никакой силы, качнулся и врезался плечом в стеклянную перегородку, так что она загудела, и с ближнего стола слетела чья-то кружка с карандашами и раскатилась по полу. Он выпрямился, схватившись за щёку, и она, не дав ему опомниться, ударила второй раз, тыльной стороной той же руки, с обратного замаха, и на этот раз задела кольцом, и из уголка его рта выступила кровь, а на гладко выбритой щеке вспухли красные полосы от её пальцев. В зале кто-то ахнул, кто-то коротко присвистнул, девочка из соцсетей подняла телефон и тут же, под взглядом Марины, опустила. — Мразь, — сказала Инна. Она не кричала, а говорила низко и отчётливо, и её слышали все, до самого кабинета директора. — Ты мразь, Кирилл Андреевич. Слизняк московский. Ты бабу при всех раздел, потому что по-настоящему, видно, ни одну раздеть не можешь, только языком трепать и умеешь. Про меня что хочешь говори, мне похуй, я заслужила. А её не трогай. Понял? Ещё раз рот на неё откроешь, я тебе его сама зашью. Кирилл шагнул к ней и схватил её за запястье, крепко, побелевшими пальцами, и лицо у него стало страшным, и неизвестно, что было бы дальше, если бы между ними не встал верстальщик Серёга, тот самый, что минуту назад держал стакан у кулера, долговязый, в свитере с оленями, и не сказал неожиданно твёрдым басом: «Руки убрал». Кирилл посмотрел на него, на зал, на директора, который уже стоял в дверях своего стеклянного кабинета с трубкой в опущенной руке, и разжал пальцы. Инна не стала ждать, что он скажет. Она взяла Лену за руку холодными пальцами, как берут ребёнка на переходе, и повела прочь, мимо всех, и Лена шла, ничего не видя, и слышала только тишину за спиной, хруст карандаша под чьим-то ботинком и в этой тишине растерянный, громкий голос Марины: «Ну ты и скотина, Кирилл». В туалете на третьем этаже всё так же мигала лампа над раковинами, как в понедельник, когда Инна красила здесь губы, а Лена, уходя, бросила ей от двери: «Я бы никогда так не поступила со своим мужем». Теперь всё было наоборот, и вспоминать эту фразу было так стыдно, что Лена зажмурилась. Инна защёлкнула задвижку, намочила пачку бумажных полотенец и стала вытирать Лене лицо, быстро, умело, как ребёнку, который упал в лужу, а Лена плакала и не могла остановиться. — Не смотрите на них, слышите, — сказала Инна, — они через неделю забудут, а через месяц будут говорить, что всегда знали, какой он. — Не забудут, — сказала Лена сквозь слёзы. — Забудут. Про меня тоже весь отдел говорил, когда Стас ушёл, а у меня уже и платье висело, и ресторан был заказан, и вся родня в Сызрани билеты купила, и я месяц обедала тут, вот в этой кабинке, на крышке, с контейнером на коленях. — Инна выбросила мокрые полотенца в корзину и выдернула новые. — А потом пришёл новый дизайнер, у него жена родила тройню, и все стали говорить про тройню. Всегда кто-нибудь рожает тройню, Елена Григорьевна. Лена засмеялась сквозь слёзы, мокро, нелепо, и Инна тоже, коротко, и тушь на её наращённых ресницах дрогнула, но не потекла. — Зачем ты? — спросила Лена. — Зачем ты за меня? Инна пожала плечами и посмотрела в зеркало, на них обеих, на два лица под мигающей лампой. — А вы зачем за меня? — сказала она. — Вы же могли сидеть, вам бы ничего не было, он бы на мне проорался и ушёл. — Не знаю, — честно сказала Лена. — Ты там стояла со стаканом, и у тебя рука дрожала. Инна достала помаду, посмотрела на неё и убрала, не открыв. — Это я виновата, — сказала она. — Если бы я не стала про эти четыре минуты... Я же нарочно, с самого утра, Марине сказала, а Марина как радио, потому что хотела, чтобы ему хоть раз было как мне, а получилось, что вам. — Нет, — сказала Лена. — Он бы всё равно, не сегодня, так потом, он такой, просто я не видела какой, потому что смотрела не туда. — Он меня вчера на столе Ирой назвал, — сказала Инна, глядя в раковину. — Опять, второй раз за неделю, а потом сразу в телефон смотрел, а там «Лена», я видела. Я с ним на столе лежала, а меня там даже по имени не было, а я ведь думала, он на меня хоть один раз посмотрит так, как на вас. Дура. — Он ни на кого так не смотрит, Инна, — тихо сказала Лена. — Он смотрит в тёмное окно и видит там только себя, а я тоже думала, что на меня. Инна подняла на неё глаза, и в первый раз за все эти месяцы Лена увидела её лицо без всего: без насмешки, без наклонённой набок головы, без голосочка, просто лицо двадцатишестилетней женщины, усталой, с красными пятнами на скулах и с глазами, которые очень давно ни на что не надеются. — Это я вашему мужу тогда, — сказала Инна, — под фонарём, «вы не знали?». Я ведь нарочно, Елена Григорьевна, я вам завидовала до тошноты: у вас муж с цветами, дети, мама с пирогом, а вы к нему, и я думала, так вам и надо. А потом девочка ваша спросила, почему папа плачет. — Она сглотнула. — Простите меня. Я давно хотела, не в сообщении, а вслух. Лена хотела сказать, что правду всё равно пришлось бы услышать, не на улице, так на кухне, и не сказала, а только положила руку Инне на тонкое запястье, и Инна не отняла. — Спасибо, — сказала Лена. — Не за что. — Инна шмыгнула носом и кивнула Лене на её же лицо. — Вы бы умылись. У вас тушь. — Я сегодня не красилась, — сказала Лена. Они посмотрели друг на друга в зеркало и засмеялись, держась за край раковины, до слёз, до икоты, как смеются только после очень страшного, и за дверью кто-то подёргал ручку и ушёл. Когда они вернулись, в зале стояла та особенная тишина, какая бывает после похорон в доме, где ещё не убрали со стола. Кирилла не было. Бежевая дверь в конце коридора была закрыта, впервые на Лениной памяти закрыта до конца, и кто-то потом сказал, что он подпёр её изнутри стулом. Директор в съехавшем галстуке шагнул к Лене и так и не нашёл, что сказать, и никто больше не смеялся. Марина присела у её стула на корточки и сказала тихо, без всякого сиропа: «Лен. Прости. Он скотина. Все так думают». Менеджер по «Северному» молча положил ей на стол шоколадку. Лена подписала акт передачи дел, не читая. Потом взяла из принтера чистый лист и написала аккуратным почерком, которым столько лет подписывала отчёты: «Директору ООО „Линия“... от главного бухгалтера Самойловой Е. Г. Заявление. Прошу уволить меня по собственному желанию», дата, подпись. Рука не дрожала, и это было странно, потому что всё остальное в ней дрожало. Директор изучал заявление поверх очков. — Елена Григорьевна, — сказал он наконец. — Может, не надо сгоряча? Отгуляете отпуск, вернётесь... Его тут не будет, я вам обещаю. Я с ним сегодня же... — Это не из-за него, — сказала Лена. — Вернее, не только. Я просто не могу больше. Тут. — Две недели за свой счёт у вас с понедельника, — сказал он. — Пусть они и будут отработкой. Я подпишу. Расчёт пришлём на карту. — Он поставил подпись и поднял на неё глаза, устало, по-человечески. — Мне очень жаль, Елена Григорьевна. Вы у нас лучшая были. Столько лет без единой ошибки. «Без единой ошибки», — повторила про себя Лена, выходя из его кабинета, и ей опять стало смешно, и опять это был не смех. Всё её добро влезло в один пакет: кружка «Лучшая мама в мире», Катин рисунок, фотография девочек в рамке, запасные колготки. Когда Лена надела пальто, Инна подошла и сказала, глядя на пакет: — Я тоже, наверное. Не сейчас. Потом. Тут теперь... — Она не договорила и махнула рукой в сторону бежевой двери. — Ты не торопись, — сказала Лена. — Тебе есть за что держаться. Ты тут хорошо работаешь. — Откуда вы знаете? — Я твои авансовые отчёты сто раз проверяла, — сказала Лена. — Ни одной ошибки. Инна только кивнула, сжав губы. Лёд на её старом месте под фонарём почти растаял. От цветов осталась бурая каша в мокром снегу и одна белая роза, почерневшая по краям. Лена не стала её поднимать. Она сидела в машине, не заводя мотор, и только потом поняла, что всё это время повторяет одними губами: «При всех. При всех. При всех». Дома никого не было: Артём с утра заехал к тестю в кардиоцентр, а оттуда в клинику, по пятницам у него приём с двух. Квартира стояла в серой полуденной ноябрьской светлоте, в которой всё видно и ничего не греет. Лена не знала, куда ставят пакет, в котором приносят домой столько лет работы, и поставила его у вешалки, рядом с его ботинками. Она включила горячую воду, разделась, бросая вещи как попало, как никогда не бросала, и села на голое дно ещё не набравшейся ванны, обхватив колени. «Расскажите им, как вы у меня на диване лежали, ноги раздвинув». Его голос звучал так, будто он стоял за шторкой, и все лица в её памяти были повёрнуты к ней. Он показал им её, раздетую, на чужом диване, в одной туфле, как показывают фотографию на телефоне, развернув экран к залу. Она уткнулась в колени и плакала в голос, потому что тут можно было не сдерживаться. Стыд был горячий, липкий, как вторая кожа, и его нельзя было смыть: она уже пробовала, в ту пятницу, мочалкой, до крови. А потом, сквозь стыд, сквозь слёзы, сквозь горячую воду, она почувствовала другое. Сначала она не поверила, и ей стало страшно так, как не было страшно даже там, в офисе. Внизу живота, медленно, как поднимается тесто, поднималось тепло, не от воды, а изнутри, оттуда, где ныло и сжималось от этих самых слов, «ноги раздвинув», «стонали», «при всех». Грудь под водой стала такой чувствительной, что она ощущала каждое движение воды, как чужое прикосновение. Она сидела, обхватив колени, и её тело, глупое, честное, предательское тело, отзывалось на позор так же, как отзывалось на желание, тем же жаром, той же тяжестью, тем же влажным, тянущим теплом между ног, как будто для тела не было никакой разницы между «на тебя смотрят и ты горишь от стыда» и «на тебя смотрят и ты горишь». — Нет, — сказала Лена вслух, в пар. — Нет. Ты что. Ты что, совсем. Она закрыла кран. С лейки капало, раз, раз, раз. Она лежала, откинув голову на холодный бортик, и пыталась думать о расчёте на карту, о том, что в понедельник отца выписывают, но не получалось. Её рука лежала на животе, под водой, и она чувствовала её, свою руку, как чужую, и знала, куда та хочет. Ей было стыдно за то, что она чувствует, и стыд от этого только рос, и чем больше он рос, тем сильнее ныло внизу, и одно кормило другое. «Меня кто-нибудь увидит когда-нибудь?» — кричала она Артёму на кухне, в другой жизни. Вот и увидели, все, до самого дна, до подкладки, и это было страшнее Дениса, страшнее телефона в чужой прихожей. А тело отвечало, и она не понимала, что с ней не так, и слёзы беззвучно стекали по вискам в воду. Рука сама опустилась ниже, и Лена её не остановила. Пальцы раздвинули мокрые волосы, и даже в воде она почувствовала, какая она там скользкая, и это была не вода, а своя, густая влага, и клитор под пальцами был набухший, горячий, ждавший её всё это утро, пока она стояла под лампами. Она коснулась его, и вода плеснула через край ванны на пол, и снова поплыли лица, Марина, директор, верстальщики, и его голос, «стонали, просили не останавливаться», а её пальцы двигались, и по лицу текли слёзы, и она шептала «не надо, не надо» и не останавливалась. А потом, в какую-то секунду, лица ушли. Она не заметила, как это случилось. Просто вместо зала с лампами дневного света встала эта ванная, её собственная, с запотевшим зеркалом и трещиной на потолке, и дверь в неё открылась, и вошёл не Кирилл, а Артём. В своём старом свитере, с рыжеватой щетиной, с розовыми блёстками, ещё не сошедшими с ногтей. Он вошёл и увидел её: в ванне, в слезах, с рукой между ног, с раскрасневшимся лицом, со всем её позором, со всей её подкладкой, и не отвернулся, не сказал «Лен, ты что», а стоял и смотрел тем самым тёмным, незнакомым взглядом, какого она у него никогда не видела и только сейчас ему придумала. Он смотрел, как она трогает себя, и не отводил глаз, и в этом взгляде не было ни насмешки, ни брезгливости, ни жалости. Было только одно: «моя», вся, вот такая, и с этим тоже. Она застонала сквозь зубы, сняла с держателя лейку душа, повернула кран и направила тугую тёплую струю туда, где только что были пальцы, и её выгнуло так, что она ударилась затылком о бортик и не почувствовала. Струя била в одну точку, жёстко, безжалостнее пальцев, а она держала лейку дрожащей рукой и не отводила и видела перед собой его лицо, его глаза, которые смотрели и не отворачивались. — Тёма, — сказала она вслух, в пар, в пустую квартиру. — Тёма. Смотри. Смотри на меня. И её накрыло, долго и мучительно, так, что свело бёдра и пальцы на ногах, и она закричала, коротко, хрипло, как кричат от боли, и выронила лейку, и лейка забилась в воде, как живая, разбрызгивая воду на стены, на кафель, на её разбросанную одежду, а она лежала, вздрагивая всем телом, сжимая себя изнутри, и плакала, и не могла понять, от чего: от того, что кончила, или от того, что ей было так стыдно, или от того, что под конец там, за закрытыми глазами, был он, а не они. Потом она лежала в остывающей воде, пока не замёрзли плечи, и думала, что её сегодня увидели так, как она больше всего боялась, чужие, при свете, с насмешкой, а ей всю жизнь нужно было, чтобы её увидел один, всю, до подкладки, и не отвернулся, и не стал беречь, как хрусталь, а взял, и что, может быть, это одно и то же желание, только к одному оно повёрнуто лицом, а к другим спиной. Она вытерла лужи на полу, собрала одежду и долго стояла, держа в руках мокрую блузку, в которой утром была под лампами, и ей было противно от себя так, как не было противно даже от его голоса в зале: он раздел её словами при всех, а она сама, через час, легла в эту воду и сделала из его слов то, от чего потом кричала. То, что под конец лица ушли и остался один Артём, этого не отменяло, и она знала, что если когда-нибудь решится рассказать об этом хоть кому-нибудь, то начнёт не с него, а с того, что это было в тот же самый день. Лицо в запотевшем зеркале было опухшее, некрасивое, чужое. Кольцо лежало в розовой ракушке. Она протянула руку и не взяла, ещё нет. Артём вернулся в девятом часу, усталый, с пакетом из аптеки для тестя, и они ужинали все вместе, и Катя рассказывала про то, как Сеня из её группы съел на спор мел, а Аня молчала и смотрела в тарелку, и всё было так же, как вчера, вплоть до его телефона, который он опять положил у своей тарелки, словно это теперь было его место за столом. Посреди Катиного рассказа на подоконнике коротко звякнул Ленин телефон, и он, не поворачивая головы, перевёл глаза на подоконник и держал их там, пока экран не погас, а потом медленно вернул их в тарелку, так и не взглянув на неё. Пришла рассылка из аптеки, она знала это, не глядя, но вставать и показывать не стала: показывать каждый раз значило бы признать, что теперь так и будет, а она ещё надеялась, что не будет. Только когда девочки ушли в детскую, а он остался мыть свою тарелку, Лена, стоя у него за спиной с полотенцем, сказала: — Тём. Я уволилась. Он закрыл кран, но не обернулся. — Сегодня, — сказала она. — Написала заявление. Отпуск будет отработкой. Больше я туда не пойду. Он держал мокрую тарелку так осторожно, будто она была из тонкого фарфора. — Из-за него? — спросил он глухо, не оборачиваясь. — Из-за себя, — сказала Лена. — Из-за себя, — повторил он и коротко, неприятно хмыкнул. — Удобно. У тебя теперь всё из-за себя. — А ты хотел, чтобы из-за тебя? — вырвалось у неё, и она сразу пожалела, но назад было уже не взять. Он замер с тарелкой над сушилкой, и она видела, как у него напряглась спина под свитером, а потом он поставил тарелку и сказал, не оборачиваясь: — Я хотел, чтобы ты мне хоть раз сказала раньше, чем сделаешь. Не потом, над раковиной, а до. Он взял у неё полотенце, вытер руки и глянул на неё коротко, внимательно, как смотрят на снимок, на котором что-то не так, а что, пока не разобрать. Он видел её опухшие веки и ни о чём не спрашивал, и она не знала, что хуже: если он не спрашивает, потому что ему всё равно, или потому что боится ответа. — Хорошо, — сказал он, как ставят точку, и ушёл в зал, на свой диван, и прикрыл за собой дверь. А она стояла на кухне с пустыми руками и вспоминала, как он говорил «хорошо» про её квартальный отчёт, и тогда это значило «не верю, но рад», а теперь значило только, что разговор окончен. Сообщение пришло в одиннадцатом часу, когда Лена чистила зубы. «К.» Она прополоскала рот, затянула пояс халата двойным узлом, села на край ванны и только тогда взяла телефон. «Лена, прости меня. Я сегодня вёл себя как последняя мразь, она права. Я не знаю, что на меня нашло, это был не я, ты же знаешь, что я не такой. Ты была права в понедельник, про окно. Я сегодня в него посмотрел, при всём отделе. Мне не с кем об этом поговорить. Совсем не с кем, понимаешь? В этом городе у меня никого. Давай просто выпьем кофе. Без всего. Просто поговорим, как раньше, в Мимино. Мне правда очень плохо. К.» Она прочитала это три раза. В первый раз её затрясло, и только спящие за стеной девочки удержали её руку от того, чтобы швырнуть телефон. А потом, и это было хуже всего, ей на секунду стало его жалко, до кома в горле: так пишут ночью люди, которым правда не с кем, и что-то старое, привыкшее за месяц, потянулось к этим словам, как рука к знакомому выключателю в темноте. «Ты же знаешь, что я не такой». Она не знала. Она ничего про него не знала, кроме того, что он сам рассказал при свече. Во второй раз она увидела другое. «Как раньше». Он не спросил, как она доехала, как смотрела в глаза детям, как её отец, вернулся ли муж. Ему было плохо, и ему нужно было тёмное окно, любое, хоть с трещиной, лишь бы в нём отражался он сам. А в третий раз она подумала: а ведь это и есть оно, то самое, о чём она спрашивала себя на кухне той ночью, когда не смогла вспомнить, когда последний раз выбирала его. Не на парковке с ключами, а сейчас, на краю ванны, в старом халате, когда никто не видит и никто никогда не узнает. Она набрала: «Кирилл, мне жаль, что тебе плохо. Но» — и стёрла. Набрала: «Я не могу, у меня семья» — и стёрла тоже, потому что это звучало так, будто она могла бы, если бы не семья. Она сидела с телефоном, пока экран дважды не погас у неё в руке, потом написала: «Нет. Мне есть с кем говорить. Не пиши мне больше». Она отправила и дождалась, когда под сообщением появятся две серые галочки и они станут синими. Наверху экрана замигало «печатает...», но она не стала ждать, что он напечатает, а открыла его контакт, нажала «Заблокировать», и телефон переспросил: «Вы уверены?» — и она нажала «Да». Потом, подумав, удалила весь чат, от первого «Как прошёл день у главной по деньгам?» до её собственного «Я подумаю» и всего, что было после, и телефон снова переспросил, уверена ли она, и она снова сказала «да». Это заняло меньше минуты. Она думала, будет больно или хотя бы торжественно. А почувствовала только, что замёрзли ноги на кафеле и что из зала тянет сквозняком. Артём спал на диване сидя, с книгой на коленях, под распахнутой форточкой. Лена закрыла форточку, заложила страницу его вечного детектива старым трамвайным билетом и, взяв за плечи, уложила на подушку с единорогом. Он лёг, как ложатся дети, послушно и тяжело, и она укрыла его клетчатым одеялом. Она постояла над ним с телефоном в руке и подумала, не разбудить ли: сунуть ему экран, вот, смотри, я выбрала, — и не стала. Так Катя несёт показывать пятёрку и ждёт, что её погладят по голове, а ей гладить было не за что. Если он когда-нибудь спросит, она покажет, а нести это ему самой было нельзя: это первое за много лет, что она сделала не для того, чтобы кто-то увидел. В спальне она никак не могла согреться, одна, на своей половине кровати. Ещё в тот же вечер, часа за три до того, как Лена укрыла его клетчатым одеялом, в половине восьмого, когда в клинике уже погасили свет в коридоре и Оля ушла, Илона принесла ему не чай, а кофе из автомата в холле и бутерброд с сыром, завёрнутый в салфетку. «Вы опять не обедали, — сказала она и поставила всё на край стола, рядом с его локтем. — Я видела, вы в обед на улице в машине сидели. Просто сидели». Он сказал «спасибо, Илона» и не поднял головы от карточки. Она не ушла. Она постояла у него за спиной, и он почувствовал, как её ладонь легла ему на плечо, на секунду, тёплая, уверенная, и чуть сжала, как сжимают, проверяя, где болит. «Вы весь каменный, Артём Сергеевич. Я до вас полгода на курсах массажа отучилась, думала в санаторий пойти, так что умею, если что». Он сказал, что не надо, и она убрала руку сразу, послушно, и засмеялась, чуть громче, чем стоило, и ушла к себе за стойку. А он, выключая свет, поймал себя на том, что всё ещё чувствует её ладонь на плече, и что домой, где его ждали тишина на кухне и закрытая дверь спальни, ему ехать не хочется. Он посидел в машине у клиники ещё сорок минут, с выключенным мотором, и только потом поехал. Инна вышла из офиса в шесть, последней, и курила на том самом крыльце, где неделю назад сказала чужому мужу «вы не знали?». Сигарету она стрельнула у охранника, дяди Коли, и тот дал молча, наверное, видел, какое у неё лицо. Ладонь до сих пор болела, и о пощёчине она не жалела. Обо всём остальном жалела так, что хотелось лечь на мокрые ступеньки, чтобы засыпало снегом: о четырёх минутах, рассказанных Марине, о том, что вчера сама пришла с двумя стаканами, о том, как неделями красила губы, прежде чем пройти мимо его двери. Он не спросил её ни о чём, кроме отчётов. Он называл её Ирой. Она докурила и подумала совершенно спокойно, будто прогноз погоды прочитала: да нет её, этой любви. Нет, и всё. Насочиняли в кино, чтобы было что продавать, а все кивают, как взрослые кивают про Деда Мороза, пока дети смотрят. У Елены Григорьевны вроде была, так она её сама в мусорку, ради стола в чужом кабинете. У мамы была, ага: папа пил, бил посуду и помер у телевизора. У неё самой был Стас, белое платье в чехле, ресторан, а потом Стас сел на край кровати и даже куртку не снял, и сказал не со зла, устало: «Ты удобная, Инн. С тобой легко. Только тебя самой нету». Она тогда полночи простояла перед зеркалом в ванной, искала, где она есть, и не нашла. Потом Кирилл Андреевич, четыре минуты и «Лена» на экране. Ну и хрен с ней, с любовью, подумала Инна. Тело хоть есть, его хоть потрогать можно. И следом, тем же ровным, прогнозным голосом, пришло остальное, то, что она давно знала про себя и только ждала, когда разрешит себе додумать. Хорошей её всё равно никто не выбрал, ни с цветами у служебного входа, ни в белом платье, не та фамилия, не то лицо, не та мама, которая всю жизнь вздыхает, значит, какая разница: если она будет той, про которую шепчутся в курилке, которая на всё согласна и ничего не просит взамен, то хоть на одну ночь будет кому-то нужна. И ещё одно, чего словами сказать бы не смогла: с семи лет решала она, прятать ли бутылку, будить ли маму, куда смести осколки, чтобы мама утром не порезалась босиком, потом за Стаса, какой ресторан, за Кирилла Андреевича, когда нести кофе, и ни разу в жизни не была той, за кого решают. А ей хотелось хоть одну ночь, чтобы решали за неё всё, до последнего, а она бы только лежала и была ничья. Пришла она к этому сама, на холодном крыльце, между последней затяжкой и окурком, брошенным в снег, и оттого, что сама, мысль казалась ей не страшной, а честной. Дома она сказала маме, что идёт на день рождения к подруге. Мама смотрела, как она красится у зеркала, тёмная помада, стрелки до висков, и вздыхала так, как вздыхала всю Иннину жизнь, будто носила в груди мешок с мокрым бельём. Инна надела короткое чёрное платье, купленное год назад для несостоявшегося свидания, без колготок, хотя был ноябрь, сапоги на шпильке и рыжую шубу из искусственного меха, которую мама называла «лисья шкурка». — Ты когда придёшь? — спросила мама. — Не знаю, — сказала Инна. — Не жди. Клуб назывался «Подвал» и был подвалом, бывшим бомбоубежищем под старым универмагом, с кирпичными сводами, красными лампами и музыкой, от которой дрожали внутренности. Инна заказала три текилы сразу и выпила одну за другой, и бармен с серьгой в брови налил четвёртую за счёт заведения. Их было трое, за высоким столом у кирпичной стены, рослые, шумные, в одинаковых чёрных футболках, и смеялись они громче музыки. Один был под два метра, светловолосый, коротко стриженный, с широким красным лицом и обветренными руками, на которых белели старые порезы. Второй худой, жилистый, с татуировками до самых пальцев, с бритой головой. Третий тёмный, бородатый, молчаливый, с тяжёлыми веками, и он не смеялся, а только улыбался, глядя в стакан. Инна смотрела на них через красный полумрак и думала: вот. Никто из них не знает, как её зовут. Никто не перепутает её с Ирой, потому что никто не спросит. Она взяла свою рюмку и пошла к ним сама. — Привет, мальчики, — сказала она и поставила рюмку на их стол. — У вас тут весело. Можно я тоже? Их звали Макс, Гоша и Тимур, монтажники, ставили за городом вышки связи, неделю в поле, неделю дома, и пили за первый вечер «недели дома». Макс сразу обнял её за плечи, как старую знакомую, Гоша рассказывал, как они уронили ящик с инструментом на крышу директорской машины, и Инна смеялась, запрокидывая голову, и не могла вспомнить, когда смеялась так в последний раз. Тимур молчал и смотрел на неё не мигая, без улыбки, и от этого взгляда у неё внутри что-то сжималось и разжималось, как кулак. Она танцевала с ними со всеми, по очереди и сразу, в толпе, под красными лампами, и чувствовала их руки на себе, на талии, на бёдрах, на заду, горячие, чужие, и не отталкивала, а прижималась сама. Макс танцевал сзади, и она чувствовала, как у него стоит, твёрдо, через джинсы, ей в поясницу, и нарочно подавалась назад, тёрлась об него, и он смеялся ей в ухо и говорил что-то весёлое и непристойное. Гоша танцевал спереди и целовал её в шею. А Тимур стоял чуть в стороне, у колонны, и смотрел, и когда она поймала его взгляд через плечо Гоши, он не отвёл глаз и не улыбнулся, а просто смотрел, как смотрят на дорогу, по которой ещё не решили ехать, и у неё пересохло во рту. Около двух ночи Макс сказал, что у него квартира в двух кварталах, и что там есть ещё выпить, и музыка, и вообще. — Все вместе? — спросила Инна. Они переглянулись, и Гоша хмыкнул. Макс засмеялся, неуверенно, впервые за вечер неуверенно. — Ну... как хочешь, — сказал он. — Можно и все. — Хочу, — сказала Инна. — Все. Тимур подал ей её рыжую шубу. Квартира была съёмная, холостяцкая, с телевизором во всю стену и широкой неубранной кроватью с серым бельём. В кухне сидел четвёртый, Вадик, Максов сосед, в трусах и майке, ел пельмени из кастрюли и смотрел футбол на телефоне, и при виде их компании поперхнулся и уронил вилку. Музыку так никто и не включил. Выпили ещё по одной, стоя, на кухне, и Инна поставила стакан на подоконник, повернулась к ним и сама расстегнула молнию на платье. Она видела их лица, видела, как Вадик забыл про пельмени, видела, как Макс сглотнул, видела, как у Тимура потемнели глаза. Она стянула платье с плеч и дала ему упасть на пол, на линолеум, и осталась в одних чёрных кружевных трусиках и в сапогах на шпильке, без лифчика, с узкими плечами и грудью, по которой от сквозняка из форточки сразу побежали мурашки, и ей было совсем не стыдно. Впервые в жизни ей было не стыдно, что на неё смотрят. — Ты это... точно? — спросил Макс хрипло. — Ты не обязана. Если что, мы... На секунду, одну, между его «если что» и своим ответом, ей стало холодно не от форточки: она увидела себя со стороны, в одних сапогах посреди чужой кухни, рядом с Вадиком и его остывшими пельменями, и где-то внутри, тонко, как мамин вздох из прихожей, спросило, а не уйти ли, пока ещё можно поднять платье и сказать, что пошутила. Она подержала эту мысль честно, как держат на ладони монету, проверяя, не фальшивая ли, и поняла, что уйти может, что её никто не держит и Макс первым подаст ей платье, и именно оттого, что могла, осталась. — Точно, — сказала Инна. — Я сама хочу. Делайте со мной что хотите. Всё. Я сегодня ничего не решаю. Только не надо со мной нежно. И резинки не надо.Мне сегодня всё равно. Оставьте свой комментарийЗарегистрируйтесь и оставьте комментарий
Последние рассказы автора JonVick |
|
Эротические рассказы |
© 1997 - 2026 bestweapon.net
|
проститутки новосибирск
|