|
|
Новые рассказы 79432 А в попку лучше 11684 +9 В первый раз 5146 +3 Ваши рассказы 4643 +2 Восемнадцать лет 3462 +3 Гетеросексуалы 9346 +1 Группа 13482 +4 Драма 2933 +1 Жена-шлюшка 2616 +4 Женомужчины 2073 Зрелый возраст 1737 +1 Измена 12249 +9 Инцест 11946 +3 Классика 366 Куннилингус 3262 +1 Мастурбация 2253 +1 Минет 13319 +5 Наблюдатели 8044 +3 Не порно 3076 +1 Остальное 1083 Перевод 8046 +8 Пикап истории 725 По принуждению 10791 +4 Подчинение 7251 +3 Поэзия 1475 +1 Рассказы с фото 2518 +2 Романтика 5607 +2 Свингеры 2329 Секс туризм 510 Сексwife & Cuckold 2496 +4 Служебный роман 2428 +1 Случай 10176 +4 Странности 2726 +1 Студенты 3615 Фантазии 3303 +1 Фантастика 2848 +3 Фемдом 1476 +3 Фетиш 3238 Фотопост 787 Экзекуция 3229 +2 Эксклюзив 348 +1 Эротика 1917 Эротическая сказка 2518 +3 Юмористические 1531 +1 |
МЮРИЭЛ или итоги работы победившей похоти. Глава 1 Автор: Пилар Эрнандес Дата: 24 октября 2019 Инцест, Гетеросексуалы, Перевод
Аноним МЮРИЭЛ ИЛИ ИТОГИ РАБОТЫ ПОБЕДИВШЕЙ ПОХОТИ © 2019, Пилар Эрнандес, перевод на русский Примечание переводчицы Роман под названием "Muriel, or Lust's Labour Won", перевод которого представлен вашему вниманию, является запрещенной эротической классикой викторианской эпохи. Он был впервые выпущен на русском языке в 1993 году в совершенно неудобочитаемом переводе В. Кондратьева, который, видимо жалея еще не до конца пошатнувшиеся нравы читателей, сократил русский текст по сравнению с оригиналом чуть ли не наполовину, удалив описание наиболее откровенных сцен, из-за чего текст потерял всякую логическую стройность. Я взяла на себя смелость заново перевести весь роман целиком и наиболее близко к оригиналу, имея целью наиболее ярко воспроизвести те разнузданные нравы, которые царили во внешне благопристойном британском обществе второй половины XIX века, но при этом сохранить стилистику и все богатство языка, характерного для викторианской прозы. Насколько мне это удалось — судить благодарному читателю. ГЛАВА ПЕРВАЯ Из дневника Филиппа Мэнсфилда Там, где тишина, — там боль; там, где раздается музыка, — там часто боль; там, где пустота, — там тоже боль. А иногда все сливается вместе, — даже если рядом любимая, — и эта боль, как завеса перед глазами, туго стягивает лоб, тускнеет, как вечерняя мгла, заволакивает все мысли, все слова, которые иначе могли бы родиться в уме. В такие минуты, зажатый в своем собственном естестве, я ощуща¬ю, что само пространство вокруг меня, эти пустые проходы между мебелью и стенами, которые в моменты боли давят больше иных физических предметов, стало ареалом враждебного, чуждого, хотя и обжитого и не раз день за днем пройденного, и в такие минуты я повержен в тупость, в немоту, в чувство отстраненности и от себя, и от всех других. Мне говорят, это все потому, что я слишком много времени провожу поглощенный в свои мысли, тогда как я мог бы жить и в мыслях других. Я, настоящий, истинный Филипп (очевидно, неведомый тем, кто для меня наиболее дорог), сидел и держал руку давно любимой женщины, разговаривая с ней наподобие текущего ручья, задерживаясь лишь у камней и мостиков ее слов, поглощая и принимая их, чтобы показать мое истинное сходство с ней. Ах, как часто — как часто — я подносил свои губы к губам жены (осознавая, как мои губы становятся слишком влажными и слабыми) и клялся ей, что, объятый любовью, я теперь стану всецело ее, растворюсь и исчезну в ней, и наши души, я знаю, объединятся. — Этого не может быть, — говорила она, отворачиваясь. Снизу доносились звуки рояля, они ранили своей дробной беззаботностью. Затем наступало молчание, и моя жена начала приходить в возбуждение. Она сказала, что постель должна быть разглажена, иначе горничная может увидеть, — и все это несмотря на мои возражения, что я даже не покушался заняться с ней любовью, и даже не пытался дать волю рукам и пробраться к ней под юбку. — И все же, Филипп, и все же, — всегда шептала она, разглаживая свои волосы со смятением женщины, которая не умиротворилась, или чьи мысли заняты чем-то совсем иным, в чем она не может признаться. — Я не могу быть другой, кроме той, какая есть, и ты не можешь быть иным, кем ты есть, — часто повторяла она. — И поэтому там, где должна быть любовь, находится вакуум — ответствовал я. — Не вакуум, Филипп, но скорее заводь обновляющейся страсти. Я не могу ничего поделать, если та любовь, которая у меня между ног, очаровывает меня больше той, что у меня в голове. — Но это же скверна! — кричал я, пусть и про себя. Слова, которыми мы обменивались, с годами становились все грубее, а поцелуи — все реже. Скрывая, как могли, обман от наших детей, мы все же не выдержали притворства и слова расставания были произнесены. Эми зарыдала, прижимаясь к матери, а Ричард, на мужественность которого в его девятнадцать лет я так рассчитывал, ни с кем из нас не говорил, однако в последнюю неделю их жизни здесь я заметил, как он трижды поцеловал мать, один раз прямо в губы, а она откинула голову, поглаживая его волосы. Я не смог крикнуть им, чтобы они прекратили это, — все так сошлось, что она могла меня упрекнуть в том, что это я «сделал ее несчастной», и я ушел, притворившись, что ничего не заметил, тем более, что час уже был поздний, а Эми и Сильвия, обе они были уже в постели. Когда я на негнущихся ногах, судорожно выпрямившись, выходил из комнаты, я слышал их сочные уста, но тут же в нечестивых мыслях обвинил не их, а только себя. «Миленький» — сказала она ему, хотя меня всегда называла всего лишь «дорогой». Прошел целый час, пока она наконец пришла в спальню. Когда она сбросила нижнюю рубашку, я увидел ее отвердевшие соски. Я хотел спросить ее, что она так долго делала внизу, но не смог собраться с духом. Завязки ее панталон были полностью развязаны, и они свободно упали к ее ногам, когда она обернулась к кровати, где я лежал, и спросила: «Я тебе такой не нравлюсь, ты меня такой не любишь?» Ее ягодицы были такие порозовевшие, как будто за них хватались. Я бы мог поклясться, что на них остались отпечатки пальцев. Лампа горела. Никто не смотрит женщине между ног при свете, поэтому я не поше-велился и не ответил. Она ловко отбросила панталоны, и я увидел на них посередине мокрое пятно. — Я такая влажная там... Присунь его туда, — произнесла она. Ее лицо раскраснелось от выпитого вина, ее щеки пылали. Ричард поднялся из гостиной, где они только что сидели, прошел на цыпочках мимо нашей двери, как будто более всего боялся нашуметь. — Не говори так, — сказал я. Я не мог на нее смотреть. Она часто допускала такие непристойности в своих словах. И тогда настала тишина... Такая же зловещая тишина, какая бывает в темном заброшенном доме на болотах, когда на безмолвные крыши падает снег. — Ты этого не хочешь. Ты даже не попытаешься пристроить свой жезл в мое гнездышко? — спросила она, презрительно усмехнувшись, тем самым причинив мне боль, — если ты веришь своим греховным мыслям обо мне, то я и буду грешницей, хотя бы для того, чтобы удовлетворить твои фантазии, Филипп. Давай, действуй! Разложи меня под собой, и я буду говорить тебе очень бесстыжие вещи. На мне ничего нет, кроме чулок. Тебе нравится гладить мои чулки, не правда ли? Ох, этот вкрадчивый и льстивый голос, но все же я промолчал. То был голос греха, а не любви. Я почувствовал, как она встала на кровать, я знал, что она расставила ноги. Я подался прочь от нее. Ее рука коснулась моего плеча, потом упала. Возможно, это был переломный момент. Я знал, что это так, но ничего не мог поделать. — Тогда я пойду спать в другое место, — услышал я ее голос. О, какое же наступило одиночество на этой широкой кровати, когда дверь открылась, закрылась, и она ушла! Ее длинная ночная сорочка осталась лежать на моей постели. Я слышал, как скользят ее обтянутые чулками ноги. Всю ночь в моих ушах, казалось, стоял стон голосов. Об этом нельзя, невозможно писать. За завтраком никто не произнес ни слова. Эми и Сильвия сидели притихшие и молчаливые. Ричард пил кофе у себя в комнате. Через час все дорожные сумки были упакованы и собраны внизу. Серьезность момента окутала нас подобно пелене. Она сказала Сильвии, что уезжает в Ливерпуль. Сказала ей, а не мне. Милая Сильвия, она не хочет уезжать, по крайней мере, не хочет уезжать так поспешно. Мать нежно поцеловала дочь, а потом уехала вместе с притихшими Эми и Ричардом на своем экипаже. Возможно, мне следовало сказать, попросить, взмолиться, но нет, я не стал бы ее умолять. Слишком часто я спотыкался на этой каменистой земле, наблюдая, как мои слова пролетают мимо ее ушей — не совсем незамеченные, как мне хотелось бы думать, из-за ее отрывисто-грубых фраз, которые она бросала в ответ на мои спокойные слова. Мне нечего больше ей сказать, совсем нечего. Кровать, на которой она спала той ночью, оказалась смятой, и я боялся, что горничная увидит белье и подушки, на которых она металась. Слишком много говорила она мне по ночам похотливых и пылких вещей, пугавших мой ум дикими и греховными порывами, — вещей, о которых не стоит ни говорить, ни писать... Воспоминания о той ночи сгущаются в моей голове. Я опасаюсь думать о запятнанной и сбитой простыне, — о том, о чем думать не должен. Я буду молиться за ее и мое спасение, хотя мы можем уже никогда не встретиться. Сильвия каталась в саду на качелях. Скоро наступит ее шестнадцатый день рождения. Нашей горничной, Роуз, не стоит качать ее слишком высоко, потому что я могу разглядеть то, что находится у нее выше чулок. Кто-нибудь должен с ней поговорить об этом, поскольку я не решаюсь. Об этих вещах не стоит говорить — они дразнят язык и колят губы. — Ты выглядишь таким грустным, папа, — рассмеялась она. Я отвернулся. Мне часто говорят так, когда я всего лишь серьезен. В подобной невинности живут юные создания, не чувствующие боли от тишины, музыки, пустоты, но чьи мысли разворачиваются в сторону совсем иных вещей. Из дневника Сильвии Мэнсфилд Я не хотела принимать какую-нибудь из сторон, но еще меньше мне хотелось ехать в Ливерпуль. Мама, я уверена, простит мне это. В любом случае, я навещу их на Рождество. написано для bеstwеаpоn.ru Может быть, она не понимала, что папе необходима тишина для того, чтобы он мог продолжать работу. Его стол завален страницами его романа. Я уверена, что именно с писательства все началось, потому что ему всегда хотелось покоя, а маме это давалось с трудом. Ричард последние дни всегда целовался с ней допоздна. Интересно, почему? Наверно, ему давно хотелось в Ливерпуль, он давно тяготел к городской жизни, и теперь, надеюсь, он будет доволен. Я спросила у мамы, приятно ли целоваться, а она рассмеялась и сказала, что конечно же приятно, но больше она мне ничего не расскажет до моего дня рождения. Не думаю, чтобы у мамы с папой было много общего между собой, и надеюсь, что сказать об этом нестрашно. Папа сказал, что купит мне на день рождения пони. Должно быть, это ему внезапно пришло в голову, а может быть он увидел картинку в какой-нибудь книжке, потому что я сама не посмела бы его попросить. Я иногда размышляю о всяких штучках, глядя в книгу. Я раздевалась, когда он вошел ко мне в комнату. О, как же это было ужасно! Я была уже без панталон и только что подняла ногу чтобы снять чулок! Ах, я так зарделась! Папа воскликнул: «Ой!» — и закрыл дверь. Я поняла, что он, как и я, почувствовал себя ужасно неловко. Он не ушел, и я услышала, как он спрашивает из-за дверей. — Это по поводу твоего дня рождении, Сильвия. Ты хотела бы пони? — Да! — отозвалась я и поспешила влезть в ночную рубашку на случай, если он опять зайдет. Я подождала, но заходить он не стал. — Спасибо, папочка! — снова сказала я громко. — Я скажу тебе утром, — ответил он, хотя уже сделал это. Моя сладкая пещерка уже вся в кудряшках. Когда я лежу в кровати, я расчесываю их пальчиками, хотя может быть, этого и не следует делать. Интересно, хорошо это или плохо? Ричард рассказывал, что мама иногда говорит ему разные пикантности, но не говорит, какие именно. Он был ужасен, и я думаю, у него там все вставало, — его штаны были расстегнуты, но я туда не смотрела. Из дневника Филиппа Мне неловко оттого, что я предложил Сильвии пони, тогда как ей нужнее всего настоящая подруга. Я спросил об этом у нее. — Кто же папочка? — спросила она, удивленная моей серьезно¬стью. — Со мной все в порядке, папочка, правда, — сказала она, возвращаясь к игре с Роуз на качелях. Обе, кажется, очень близки между собой, хотя служанке стоит заниматься своей работой, но здесь я снова чувствую себя бессильным — даже эгоистичным — и не вмешиваюсь, потому что мне лучше всего думать о своей работе, а не о всяких подобных вещах. Мой роман, однако, напоминает мне колесо кареты c заблокированным тормозом. Мысли расползаются, как каша, тогда как они должны оставаться возвышенными. О муж-чинах я пишу хорошо, ибо они говорят правильные вещи, которые я мог бы повторить сам. Что же касается женщин, то я затрудняюсь описывать мысли, приходящие им на ум, поэтому их разговоры получаются выспренными, и совсем не такими, какими бы я хотел. Меня все время преследует образ моей бывшей возлюбленной. Увы, но я вижу ее с затвердевшими сосками грудей, с уже приспущенными под рубашкой панталонами. Такие мысли должно гнать от себя, как когда-то учил мой воспитатель. Но следует заметить, — и я обязан выразить это со всей возможной ясностью, — что наименее подобающие нам мысли как раз те, которые клыками и когтями рвутся из-под запрета. Вполне определенно, что таков труд дьявола. Это зовется Искушением, которое одолевается лишь непреклоннейшей волей. Поэтому я не должен был внимать ее грубым и неприличным словам, — не должен был вопреки ее жаркому дыханию у моих уст, вопреки нежным прикосновениям кончиков ее пальцев. Акт любви должен происходить в тишине и завершаться быстро. Он предназначен для продолжения рода, а не ради удовольствия, и я часто говорил ей об этом. — Временами у тебя в голове нет ничего, кроме бумаги. Кому-нибудь придется поджечь ее спичками, — говорила она и, просто чтобы раздосадовать меня и ввергнуть мои мысли в водоворот немыслимых вещей, принималась шутить на тему того, кому это удастся сделать лучше всех. — Тебя, Филипп, не столько интересует содержание твоей работы, сколько сама работа пером. И напротив, тебя не столько интересует акт любви, сколько его абстрактное содержание, — однажды упрекнула она меня. Все это неправда, разумеется, это неправда. Раздражение, с которым мне приходят на память все эти слова, не дает мне сосредоточиться. Полчаса назад я случайно выглянул в сад и увидел, что Сильвия надела легкие белые летние панталончики. Я должен переставить качели или же сказать Роуз, чтобы она не раскачивала их так высоко. Из дневника Джейн Мэнсфилд Неудивительно было узнать, что Дейдр, наконец-то, рассталась с Филиппом. С самого начала это был нелегкий брак. Как говорится, Лед и Пламень, причем бедная Дейдр вся пылала жаром в одиночку. Я рада, что, как и Мюриэл, не вышла замуж. Сестрам лучше всего вместе, и как мило мы проводим время! Возможно, писать об этом нескромно, но когда я так говорю, Мюриэл смеется и просит не пропускать ни единого слова. Вчера вечером у Фортескью была такая красивая девочка. Напишу о ней в другой раз, сегодня нет времени. Мы должны приглядывать за Сильвией, как просит Дейдр в своей короткой записке, которая читается, затаив дыхание, — точно так же, как она сама (как я полагаю) занимается любовью. В каком смысле «присматривать», она не пишет. Полагаю, что чем смелее будет ее воспитание, тем будет лучше для Сильвии. В любом случае, эти двое не могут жить одни-одинёшеньки, и мы решили навестить Филиппа. В конце концов, он наш брат, хотя полагаю, что наш образ жизни и представляется ему весьма странным. Мюриэл говорит, что мы должны находится там минимум две недели и завтра же нанять экипаж до его дома. Со времени нашего последнего визита прошел год. Какой он тогда был мрачный, но как сияла Дейдр! Думаю, если бы его тогда не было, она спала бы между нами. Из дневника Дейдр Мэнсфилд Ричард милашка. Новый дом им обоим очень понравился. Как здесь все мило, а зимой, когда туман окружает все окна и горит камин, будет даже уютно. Завтра я должна написать Сильвии. Он же не заслуживает ни слова, как и любой мужчина, который с презрением относится к любовному комфорту своей жены, — он будет постоянно мямлить о своей любви, но едва ли воспользуется своей кочергой, чтобы разжечь мой огонь. — Ты становишься шаловливой девочкой, — когда-то очень давно говорила мне мама, обнимая и целуя меня, но в этом ее порицании была хотя бы сопричастность, а с Филиппом была лишь скука и непонимание в его душе. Разговаривать с ним о любовных шалостях считалось грехом, хотя в этом я нахожу ни что иное, как проявление желания, которое, если его подавлять, лишь глубже пускает корни. Это же сама любовь, когда у меня во рту чей-то язык скользит по моему языку, это любовь, когда мои груди горят, а соски твердеют под ласкающей их рукой. Вчера вечером я сидела с Ричардом на кушетке. Он поцеловал меня в губы, его рука блуждала по моим грудям, ощущая их вес и выпуклость. В какой-то миг его рука нырнула мне под юбку, и он пробормотал, какие у меня округлые бедра. Я сама во грехе, но может это лучше, чем быть во смятении? Я и раньше вела себя с ним довольно вольно, в ту же последнюю ночь в нашем доме, перед отъездом, я разрешила ему себя раскрепощенно поцеловать, дала ему распустить мои панталоны — чтобы потом оттолкнуть его, и, собравшись с силами, убежать наверх, к моему цветущему вечными надеждами брачному ложу, где меня снова ждали презрение и даже оскорбления. Разве у меня и правда, как говорит Филипп, «грубый и бесстыжий язык», тогда как в моих жилах закипает горячка страсти? Или же я должна быть холодна как мрамор, и молчалива как церковная крипта? В юности меня никогда не упрекали, когда я говорила развратные слова, лежа в постели или на сеновале в загородном доме. И были искры, когда смешивалась любовь и вожделение, и были они сладкими и опьяняющими, как старое шампанское. Помню, там, на лужайке в сумерках, мой кузен Эдвард овладел моей сестрой Аделейд. И нас заметили, — не сомневаюсь, что нас видели глаза, следящие из дома. И я тогда же упала рядом, и один из тех, кто ожидал этого момента, стащил с меня панталоны. Взгляд Аделейд заворожил меня, когда мы обе кончили и втянули мужское семя в свои жадные норки. — Теперь ты получила урок, — сказала мне той же ночью мама, хотя и притворилась, что ничего не знает о том, что произошло на теплой летней траве. У Филиппа для подобного нет воображения. Мне вообще не следовало ему рассказывать все свои истории. — Все это были просто любовные игры, Филипп, — объясняла я. Он, впрочем, не слушал и отворачивался. Во время таких моих разговоров его член брал стойку, — не всякий раз, но всегда вызывая мое изумление. Интересно, ревновал ли он меня ко всем моим детским обнимашкам и ласканиям? Думаю, нет. Его высеченные в мраморе, хладные идеи о непорочности появились задолго до того, как мои сладостные ощущения смогли дать свои всходы. Ночь была испорчена его «стыдом» за меня — за меня, которая могла бы развлекаться с ним так, как бы он захотел, и которая безропотно несла бы свою женскую повинность в его постели. Я выскочила, оставив его с иссушенными снами, выскочила в одних чулках и ушла спать в соседнюю гостевую комнату, где постель всегда готова для нежданного посе¬тителя. На погибель моей добродетели, я наткнулась на пробирающегося в темноте Ричарда, одетого в ночную сорочку, — и его руки импульсивно поймали для ласк мои ягодицы. Скорее всего то, что его вытянутая рука провела по моему пушистому лону, явилось чистой случайностью, но из таких мелочей проистекают переломы судьбы. В ответ я вскрикнула и, обойдя стороной, едва коснувшись его трепещущего вздыбленного стержня, вошла в темную комнату. Он последовал за мной. Я не смела ни кричать, ни даже возвысить свой голос. Я лишь ответила самой себе, — той, которая искала аргументы для сидящей во мне лицемерке... Нет, это был мой ответ всем сидящим в нас лицемерам. Я задрожала, я сопротивлялась Ричарду, высоко задравшему свою сорочку, когда мы упали на кровать в молчаливой схватке. Он боялся, что я закричу, а я опасалась его слишком громких стонов от радости запретного плода. Я долго сопротивлялась. Впрочем, а долго ли я сопротивлялась? Я ощущала себя той взбунтовавшейся школьницей, какой когда-то была в тот раз, когда сперва получила розгами по ягодицам, а потом, немного спустя, еще всхли¬пывая, подставила свою попку и приняла в свое гнездышко учительский член. Много раз я должна была шептать: «Ричард, нет!» — но в забытьи, с запечатанными поцелуем устами, я не устояла. Я слышала наше сопение, когда мы толкались, когда его ноги оказались между моих, — вначале это было нереально, а потом так чарующе, когда фонтаны его жидкости, излившись, повергли в восторг мои любовные струны, и мы лежали в изнеможении, сцепившись языками, извива¬ясь и нежась в мягкой истоме, которая сносила все барьеры вины, и заставляла бедра работать в сладком воспоминании. Какая странная тишина напала на нас поначалу, и лишь только нежные, голодные всхлипывания, и лишь только пальцы моих ног согнулись, когда он кончил! — Выйди, Ричард, выйди из меня, — выдохнула я. Я хотела убежать назад, спрятаться в свою комнатушку, называемую Раскаянием, но знала, что она не примет меня, ибо никогда прежде этого не было, — с того самого момента, когда меня в мои семнадцать лет во второй раз трахали в беседке, а моя тетя держала меня и покрывала поцелуями мои губы, пока большой мужской орган творил надо мной свою сладкую расправу и заливал меня теплой, густой, как каша, спермой. «В конце, когда он кончил в твою киску, ты подняла вверх ноги и согнула пальцы на ногах» — улыбнулась она тогда. Мой покоритель поднялся, и я увидела большой и толстый член, с истекающей и измазанной спермой головкой. «А сейчас поцелуй меня еще раз, и я снова заставлю тебя кончить», — сказала она. Она шлепнула меня по бедрам, чтобы я держала их раскрытыми, пока он смотрел на меня, но потом он ушел, опасаясь, что войдет моя мама. «Нет в том греха, моя малышка, если тебе это нравится», — так она напутствовала меня. Я и сейчас удивляюсь, но не могу сама себе помочь более, чем тогда. «Тебя хорошо оттрахали», — произнесла потом она. — «И сейчас, раз ты приняла атаку такого большого члена во второй раз, тебя трахнут еще разок». Я болтала об этом с Аделеид, и все то время, пока мы разговаривали, мы терлись сосками. Какое сладкое дерзновение напало на нас тогда! Должна ли я к нему вернуться опять? Вчера ночью, лежа на кушетке с Ричардом, я снова слышала слова моей тетки, которые она проронила в тот первый раз, на сеновале, когда меня еще нужно было держать. «Не надо, пожалуйста! Вы не смеете! Это грех, ах!» — пронзительно кричала я, пока набухшая пика вонзалась в мою сжимающуюся щелку. Я брыкалась, мои поднятые ноги бессильно бились о его спину. Без зазрения совести пульсирующий ствол погружался в меня, пока его тестикулы не касались моих ягодиц. «Я расскажу маме!» — стонала я, и это был мой последний вразумительный звук. Потом на мгновение мой ум затуманился, убаюканный движениями его члена, пока наконец нарастающий экстаз не накрыл меня с головой. Однако сквозь свои крики, пока мои бедра извивались, я услышала свою тетю: — Тише, милочка, такой грех — это страдание лишь наполовину. Что есть грех... ? Что есть любовь... ? Я более не знаю. Прошлой ночью наш диван скрипел. Услышала ли это Эми? Я закрыла глаза, представляя себе Ричарда кем-то другим, и заставляя себя думать об этом, но он не смог им быть. О, эта настойчивость юношеского желания, которая помогла ему залить спермой мое лоно два раза подряд, без перерыва... Я мурлыкала, мой голый задок растекся по брокату (брокат (brоcаdе) — парчовая ткань с рельефным жаккардовым узором сложного переплетения—прим. переводчика), сжимаемый его твердыми ладонями. — Еще! — застонала я, услышав свой голос как будто издалека, из далекого прошлого. 83929 7 23536 132 20 +9.79 [24] Следующая часть Оцените этот рассказ: 235
Бронза
Комментарии 12
Зарегистрируйтесь и оставьте комментарий
Последние рассказы автора Пилар Эрнандес |
Все комментарии +21
Форум +2
|
Проститутки Иркутска |
© 1997 - 2024 bestweapon.net
|