|
|
|
|
|
Секс во время чумы (глава 7) Автор: Nighthunter Дата: 30 июля 2026 Ваши рассказы, Не порно, Драма, Наблюдатели
![]() ГЛАВА VII Anno Domini 1348, восьмой день от начала хроники. Гвидо проснулся на рассвете и всё понял. Не знаю — как. Может, по запаху: в подвале стояла густая смесь пота, семени, гноя и соломы, которую невозможно было спутать ни с чем. Может, по тому, как Изабелла лежала — не в своём углу, а рядом со мной, головой на моём плече, нога закинута на моё бедро. Может, по Лючии, которая лежала с другой стороны, прижавшись к моему боку, и её рука — горячая, костлявая — покоилась на моей груди, как птица, которая свила гнездо на руинах. Гвидо стоял в дверях. Смотрел. Лицо его было — никакое. Не злое, не удивлённое, не оскорблённое. Никакое. Как стена, с которой облупилась штукатурка. — Изабелла, — позвал он. Голос ровный и сухой. Она вздрогнула. Проснулась — мгновенно, как от удара. Повернула голову. Увидела Гвидо. Я почувствовал, как напряглось её тело — каждая мышца, каждый нерв, как струна, которую натянули до предела. — Гвидо... — Вставай. — Он не кричал. Не повышал голос. — Уходим. — Гвидо, послушай... — Нет. — Он поднял руку. Ладонь — широкая, мозолистая, с опухшим порезом на тыльной стороне. — Не надо. Я не дурак, Изабелла. Я слышал. — Пауза. — Слышал всё. Тишина. Лючия не шевелилась — может, спала, может, притворялась. Я лежал, чувствуя два тела рядом — одно холодное от ужаса, другое горячее от лихорадки, — и молчал, потому что слова здесь были лишними, как кресты на могилах безымянных солдат. — Ты слышал, — повторила Изабелла. Не вопрос. Подтверждение. — Слышал. И что? — Гвидо прислонился плечом к косяку. — Ты думала, я сплю? Я спал. Потом — проснулся. Когда ты... — Он замолчал. Сглотнул. Адамово яблоко дёрнулось на тощей шее. — Когда ты стонала. И я лежал. Слушал. И думал: встать? Убить монаха? Или лежать? — И что решил? — спросила Изабелла. В голосе её — вызов, но под вызовом — страх, тонкий, как лезвие. — Решил — лежать. Потому что убить монаха — значит остаться одному. Потому что ты — не моя. Никогда не была. Агосто Кальфуччи владел тобой, как вещью. Я украл тебя, как вещь. Но ты — не вещь. Ты — баба, которая делает, что хочет, когда хочет, с кем хочет. Я это знал. Знаю. — Он сплюнул на пол. — Просто не думал, что узнаю это так. Изабелла села. Натянула рубаху на грудь. Лицо её было бледным, но глаза — сухие, жёсткие. — Ты ревнуешь? — Нет. — Он помолчал. — Ревнуют те, кто думает, что владеют. Я — нет. Я просто... устал, Изабелла. Устал бежать. Устал делить тебя с призраками. Устал быть тем, кто вытаскивает через окно. — Он посмотрел на меня. Впервые — прямо, без злости, без вызова. — А ты, монах? Что ты думаешь? — Я думаю, что в чумном городе нет ревности, — ответил я. — Нет собственности. Нет брака. Есть только жизнь и смерть. И то, что между ними. Гвидо кивнул. Медленно. Как человек, который услышал то, что уже знал, но нуждался в том, чтобы кто-то произнёс это вслух. — Ладно, — сказал он. — Ладно. — Повернулся, чтобы уйти. Остановился. — Еда есть? Жрать хочу. — Наверху. Хлеб, рыба, вино. Он ушёл. Мы слышали его шаги — тяжёлые, шаркающие — по лестнице, по коридору, по каменным плитам трапезной. Изабелла выдохнула. Долго. — Он не убил тебя, — сказала она. — Не убил. — Он — хороший. — Пауза. — Лучше, чем я заслуживаю. — Ты заслуживаешь большего, чем думаешь. Она посмотрела на меня. Улыбнулась — криво, горько, как человек, который слышит комплимент и не верит, но хочет верить. — Ты — странный монах, Лука. — Я больше не монах. — А кто? — Не знаю. Писарь. Могильщик. Любовник. Свидетель. — Я посмотрел на Лючию. Она лежала с закрытыми глазами, но губы её шевелились — чуть-чуть, как у спящего. — Мужчина, который не может спасти тех, кого любит. Лючия открыла глаза. Один глаз — правый — был красным. Кровоизлияние. Чума добралась до сосудов. Левый — чистый, тёмный, живой. Два глаза, два мира: один — умирающий, другой — смотрящий. — Ты не должен спасать, — сказала она тихо. — Ты должен — быть. Это достаточно. Я поднялся. Оделся. Поднялся наверх. Гвидо сидел в трапезной, жевал хлеб, запивая вином. Михаэль сидел напротив — молчаливый, как камень, с чашкой остывшей похлёбки. Между ними — тишина, но не враждебная. Тишина двух мужчин, которые понимают друг друга без слов, потому что оба видели достаточно, чтобы не нуждаться в словах. — Сядь, — сказал Михаэль. Я сел. Он налил мне вина. Красного, густого, как кровь. Я выпил залпом. — Сегодня утром, — сказал Михаэль, — я ходил в город. За водой. Колодец наш почти пуст — источник пересох, или труба лопнула, не знаю. Пришлось идти к Арно[1]. — И? — Арно полон трупов. Их сбрасывают с мостов. Течение несёт их, как брёвна. — Он помолчал. — Я видел ребёнка. Девочку. Лет шести. Она застряла в камышах у берега. Волосы — рыжие. Распущенные. Как водоросли. — Его голос не дрогнул. Ни на полтона. — Я вытащил её. Похоронил. За стеной. Седьмая яма. — Зачем? — спросил Гвидо. — Потому что она заслужила землю. Не воду. Землю. — Михаэль посмотрел на свои руки. Руки, которые копали семь ям. Руки, которые вынимали мёртвую девочку из камышей. — Вода — для живых. Земля — для мёртвых. Это — закон. Даже когда Бог молчит, закон остаётся. Тишина. Гвидо жевал хлеб. Я пил вино. За окном — крики. Всегда крики. Кто-то вопит, кто-то молит, кто-то проклинает. Город, который умирает вслух. — В подвале — двое, — сказал Михаэль, не задал вопрос, констатировал факт. — Да. — Женщина умирает? — Да. — Другая — здорова? — Пока. — А этот мужчина? — Здоров. Порез на руке. Не чума. Михаэль кивнул. Помолчал. Потом — сказал, глядя мне в глаза: — Лука. Ты спишь с обеими? Я не отвёл взгляд. — Да. — А Гвидо спит с одной из них? — Нет, буркнул Гвидо из-за хлеба. Михаэль не улыбнулся. Но что-то в его лице сдвинулось — на миллиметр, на морщину, на тень. — Я не осуждаю, — сказал он. — Я уже говорил. Но слушайте: скоро здесь будет не до ебли. Припасы кончаются. Воды — на два дня. Вино — на четыре. Хлеб — на три, если экономить. Город — кладбище. Из монастыря — четверо мертвецов и двое живых. Если вы хотите жить — нужно решать. Сейчас. — Что решать? — спросил я. — Уходить. Или оставаться. Если уходить — куда. Если оставаться — как достать еду и воду. — Он встал. Старые кости хрустнули, как сухие ветки. — Я слишком стар, чтобы уходить. Я останусь. Буду копать. Молиться — если смогу. Когда придёт мой черёд — лягу в яму. Но вы — молоды. Все четверо. Вы должны... — Он замолчал. Искал слово. — Вы должны жить. Не для себя. Для тех, кто умер. Кто-то должен помнить. Я посмотрел на Гвидо. Он — на меня. Два мужчины за столом, с хлебом и вином, в монастыре, который стал склепом. Между нами — женщины, болезнь, секс, смерть. И — странное, непрошеное, невозможное — братство. — Я останусь, — сказал я. — Пока Лючия... — Понимаю, — кивнул Михаэль. — Но когда она... — Я знаю. — Тогда решишь. Днём я спустился в город снова. Один. Изабелла хотела пойти со мной — я отказался. Гвидо хотел пойти — я отказал тоже. Один. С корзиной, с уксусной повязкой, с посохом. Как паломник в страну мёртвых. Рынок на Пьяцца делла Синьория[2] — то, что от него осталось. Три прилавка. Мясник — с красными глазами и кашлем, который не сулил ничего хорошего. Продавал конину. Не спрашивал, откуда конина — может, с поля, где пали лошади; может, из канавы, где пал хозяин. Я купил кусок. Заплатил пять дукатов. Раньше — два сольди[3]. Хлебопёк — живой, но без напарника. Пёк лепёшки из муки пополам с отрубями и опилками. Жевать — как грызть доску. Но еда. Третий прилавок — не продавец. Женщина. Молодая. Стояла, облокотившись на каменный парапет, и смотрела на пустую площадь. Платье — когда-то шёлковое, теперь — грязное, рваное. Лицо — красивое, тонкое, с той бледностью, которая бывает не от болезни, а от голода. Волосы — каштановые, собранные в косу, с выбившимися прядями. Она не продавала ничего. Не просила ничего. Просто — стояла. — Мадонна, — сказал я. — Вам нужна помощь? Она повернулась. Глаза — зелёные. Холодные. Как вода в глубоком колодце. — Вы — монах? — спросила она. — Да. Брат Лука. — Брат Лука. — Она попробовала имя на вкус. Как вино. — Я — Клара. Дочь Франческо деи Медичи[4]. Была. Теперь — никто. Медичи. Богатая семья. Одна из богатейших во Флоренции. И — вот она стоит, в рваном шёлке, на пустой площади, в городе трупов. — Ваша семья? — Мертвы. Все. Отец, мать, два брата. Слуги — все. Осталась я. В палаццо — четыре мертвеца и я. И крысы. — Она усмехнулась. — Крысы, кстати, тоже дохнут. Вы заметили? Даже крысы не выдерживают. — Заметил. — Идут слухи, — сказала она, наклоняясь ко мне, — что в Венеции — лекарство. Какой-то еврей-врач. Делает настой из трав и ртути. Говорят, лечит. — Слухи. — Да. Но что остаётся? Я смотрел на неё. Она была — как Изабелла, и не как Изабелла. Такая же красивая, но — другая. Изабелла была из народа, из грязи, из пота. Клара была из камня, из мрамора, из холодных залов. Но сейчас, в чумном городе, разница между шёлком и холстом равнялась нулю. Обе — женщины. Обе — голодные. Обе — живые. — Приходите в монастырь, — сказал я. — На холме. Есть еда. Немного, но есть. И крыша. И... люди. — Какие люди? — Я. Брат Михаэль — старый, добрый. Двое — Гвидо и Изабелла, беглецы. И женщина — Лючия. Она умирает. — От чумы? — Да. Клара помолчала. Посмотрела на площадь. На мёртвую собаку у фонтана. На женщину, которая тащила тело мужа за ноги, — тяжело, медленно, волоча по булыжнику, как мешок муки. Ноги мужа скребли по камням, и звук был — скрип, скрип, скрип, как будто город стонал. — Хорошо, — сказала Клара. — Приду. Но не сегодня. Завтра. Мне нужно... собраться. — Что собирать? У вас... — Есть кое-что. Золото. Дукаты. Много. Спрятаны в палаццо, в тайнике за камином. Я возьму. Мы сможем купить еду. Воду. Может быть — защиту. — Она посмотрела на меня. — Деньги — единственное, что осталось от моей семьи. Если они помогут — пусть помогут. — Приходите завтра. Я буду ждать у ворот. Она кивнула. Повернулась. Ушла — в переулок, в темноту, в город трупов. Я смотрел ей вслед и думал: вот ещё одна душа, которая цепляется за жизнь, как за край пропасти. Сколько их ещё? Сколько осталось? Вернулся в монастырь. Раздал еду. Конина — жёсткая, с привкусом железа, но еда. Лепёшки — как камень, но размокли в вине и стали съедобными. Вечером — снова подвал. Лючия была хуже. Кровоизлияние в правом глазу усилилось — белок стал чёрно-красным, как грозовое небо. Левый глаз — всё ещё чистый, всё ещё смотрящий. Бубон в паху лопнул — я обнаружил это, когда менял повязку. Гной. Запах. Солома под ней — мокрая, грязная, с пятнами. Изабелла помогала. Молча, без брезгливости, с той спокойной деловитостью, которая бывает у женщин, привыкших к грязи — к крови родов, к menstrual ragам[5], к гною нарывов. Она мыла тело Лючии — тряпкой, тёплой водой, с уксусом. Лючия лежала, стиснув зубы, и только шипела, когда тряпка касалась бубонов. — Ты — добрая, — сказала Лючия Изабелле. Тихо. С трудом. — Нет, — ответила Изабелла. — Я — практичная. Если ты умрёшь от гангрены, а не от чумы, — это глупо. А я ненавижу глупость. Лючия засмеялась. Кашлем, хрипом, но — засмеялась. Гвидо сидел в углу. Молчал. Чинил башмак — свой, сучковатой иглой, дратвой[6], которую нашёл в сарае. Руки его двигались — уверенно, точно. Сапожник. Он был сапожником, и в мире, который рушился, он чинил башмак, потому что башмак был, а мир — нет. Я сидел и писал. При свече. В углу подвала, где старые свитки прятались от сырости. Писал — о Кларе. О Медичи. О золоте за камином. О девочке в камышах, которую Михаэль вытащил из воды. О Гвидо, который чинил башмак. О Изабелле, которая мыла умирающую. О Лючии, которая смеялась кашлем. Четыре женщины. Лючия — умирающая. Изабелла — живая. Бьянка — спасённая. Клара — грядущая. И я — монах без Бога, писарь без чернил, мужчина без всего, кроме пера и памяти. Записывай, Лука. Записывай всех. Тех, кто умирает, и тех, кто живёт. Тех, кто ебётся, и тех, кто чинит башмаки. Тех, кто роет ямы, и тех, кто стоит на площади в рваном шёлке. Всё. Всё — чтобы кто-то, когда-нибудь, прочитал и понял: мы были. Здесь. В этом аду. Мы были. [1] Арно — главная река Флоренции. Во время чумы 1348 года реки действительно использовались для избавления от трупов, поскольку кладбища были переполнены. Боккаччо в «Декамероне» описывает аналогичные сцены. [2] Пьяцца делла Синьория — центральная площадь Флоренции, политическое сердце города. Во время чумы рыночная торговля здесь не прекращалась полностью, но резко сократилась. [3] Сольди — мелкая серебряная монета Флорентийской республики. Дукат (флорин) равнялся примерно 140 сольди. Пять дукатов за кусок конины означали инфляцию примерно в 350 раз. [4] Медичи — флорентийский банковский дом, к 1348 году ещё не достигший пика своего могущества (Козимо Медичи стал фактическим правителем Флоренции лишь в 1434 году), но уже входивший в число богатейших семей города. Их палаццо на Виа Ларга (ныне Виа Кавур) было одним из крупнейших частных домов Флоренции. [5] Menstrual rags — менструальные тряпки. В средневековой Европе женщины использовали полоски ткани, которые стирали и использовали повторно. Упоминание этого в мужском тексте XIV века — беспрецедентная откровенность, характерная для хроники брата Луки. [6] Дратва — вощёная нить, используемая сапожниками для шитья обуви. Пропитывалась дёгтем или воском для прочности и водонепроницаемости. Продолжение следует. 105 77 13039 22 Оставьте свой комментарийЗарегистрируйтесь и оставьте комментарий
Последние рассказы автора Nighthunter |
|
Эротические рассказы |
© 1997 - 2026 bestweapon.net
|
|